Он так и выговорил с дрожью: «Г-гг-гывна!» (Я ошеломленно сидел напротив. Помалкивал.)
– Да, Петр Петрович! Да, да! Думаете, ваш врач про луну ничего не знает?! Ха-ха! В мире врачей та же суета и та же корысть! Те же уловки! Обкрадыванье друга-приятеля! Тайное расхищение чужих замыслов… От людишек задыхаешься! Все мысли о ста долларах! Ста долларах сверх, которые тебе вчера выдали, в обход налога, по-черному! Душа, Петр Петрович! Душа начинает вонять! И вдруг над этой вонью – небо и высокая луна! И… и… и вдруг… женщина. Спит в лунном свете! Полунагая! Бабец! Бабец, Петр Петрович, рубенсовский! Вся теплая. Даная! Живот ее теплый! Только руку протянуть, а?
Столь же резко оборвав речь, он пронзительным взглядом уставился теперь прямо в меня. Гения немного трясло, но глаза! Глаза никак не хотели потерять свою сверлящую силу и направленность. Я чувствовал себя под легким кайфом гипноза. Мне стало славно! Мне даже захотелось на халяву спьянеть посильнее.
Но от навалившейся сегодняшней усталости (или, может, не желая выжечь до дна мои зрачки) Башалаев сам закрыл себе глаза. Он положил на свои пронзительные глаза ладони. Прикрыл лицо. И так сидел…
Сидел с ладонями на лице минуты три.
Сидел пять минут. Ни слова.
Двое за столом (один напротив другого), мы тихо-тихо сидели – два старика. (Старик сильно уставший – и старик сильно ошарашенный.) Наконец он отнял ладони, лицо открылось. И засмеялся:
– Ладно. Что тут у вас.
И как ни в чем не бывало стал листать мое ДЕЛО.
– Вот, – повторял он. – Вот… Вот…
Долистав до конца (он ничуть не спешил), ожившим ровным голосом Башалаев констатировал, что, в общем, у меня «все в норме, не считая мелочовки».
Он даже фыркнул и перешел на «ты» – мол, все это семечки, старик. Мелочовка. Езжай домой, старик. Отклонения есть кой-какие. Возраст есть кой-какой, верно?.. Тут он, извинившись, понес сколько-то латинской премудрости.
Трехнедельные обследования именно это (эту премудрость) подтвердили. Он уверен. Он, великий Башалаев, так и записал своей рукой в моем ДЕЛЕ. Живи, старик. Любуйся на свою луну и на перистые. Поосторожней все-таки с бабцом. И не кашляй. Так что все совпадает…
– Что совпадает? – я переспросил.
– Да вам это ни к чему. Живите. Живите – и все. Вам знать не обязательно.
Опять перешел на «вы». Разговор заканчивался как официальный. Профессор и пейшент.
– Как это – не обязательно? Как…
– Да так.
Я почувствовал досаду. (Я не вполне доверяю гениям.) Хотелось знать, что именно понаписал он там своей рукой.
Однако в дверь уже ввалился врач Жгутов, глазищи горят – у него свои заботы. Поважнее всех иных!
Жгутов возмущался: его на дежурствах разделили с медсестрой Гривковой (Раечкой) – а ведь он сработался, привык…
Башалаев ему кивнул – садись, садись! У нас и, помимо твоих дежурств, разговор есть. А мне гений показал глазами на дверь:
– Вы свободны.
«Луна!.. Бабец!.. Даная!..» – как легко все-таки и как быстро и точно было им прочитано. Крикливо, сумбурно, едко – но как в самую точку была угадана завораживающая меня ночная красота. А ритм! (Так, так именно, такими ударами и колотилось при высокой луне старое сердце.)
А это осторожное ночное присутствие – на скосе неба – двух-трех вытянутых в нитку облаков. Когда высота луны их подсвечивает…
– Перистые, – сказал я себе. – Перистые, Петр Петрович!
И еще вот что.
– Старик старику мало что скажет нового. Вы слышите, Петр Петрович?.. – вдруг отвлекся Башалаев. (Как бы в сторону разговора.) – Знание у нас с вами одно. Каким бы раззнаменитым, каким бы распсихиатром я ни был, я вас не удивлю. Конечно, я могу напустить туману…