Топчанчик был сух, душ Рая еще не включила.

Но прошелся я раз пять-шесть. Сколько успел. Пять-шесть движений, пять-шесть секунд, не больше. Может быть, всего-то четыре, не так это важно. Важно, что вдруг врубили свет и захлопали двери… Я птицей взлетел и метнулся в свой край, в свой отсек для придурков. И вовремя. В дверях душевой возник врач Жгутов – молодой, перспективный, строго смотрел на меня.

А я (в мою пользу подробность) уже стоял на самом входе – из нашего прохладного отсека в их, теплый.

Стоял как поодаль. Стоял осторожно на скользком полу. Вроде как любопытствующий шиз заглядывает к собирающейся освежиться душем медсестре.

– Что это вы тут?! – повысил голос жгучий Жгутов.

Я развел руками:

– Я… я же пейшент.

Он продолжал высоким криком:

– А это что?! – и указывал рукой мне в пах. На мой стоящий.

Пациент должен говорить правду, и исключительно правду. Подумав, я так и сказал:

– Похоже, это член.

Он строго мне заметил:

– Слишком похоже.

3

Меня вызвал к себе Башалаев. (Знак конца. Истекали мои три недели.) Уже с утра Башалаев был взмылен опросом и выпиской. Он обработал в путь-дорогу пять шизов. Это много. Меня, шестого, он встретил как-то весело и слишком ласково.

Я, войдя в кабинет, тоже для вида улыбался, улыбался вовсю. На деле я неотвязно думал о Рае.

Отношения с женщиной в больнице возникают по-особому, но и ценятся особой, дорогой ценой. (А ведь Башалаев, если позвал, мог выписать меня сегодня же.) Я и Раечка никак не умели подыскать себе уединенного места. Время поджимало. Это как незабитый пенальти. Но если не в душевой, то где?.. В душевой мы теперь панически боялись. Она боялась. (Я бы снес. В конце концов, я придурок.)


Он сразу поддел меня за главное – а я не стал мяться и мямлить. Ответил ему честно. Так, мол, и так: чем больше мне нравится молодая женщина, тем острее возникает у меня ночное желание.

– У меня тоже, – подмигнул Башалаев. А он тоже сед, тех же, что и я, счастливых пенсионных годков. (Старый мудила. Меня удивила эта его несерьезность в серьезном, как я считал, разговоре.)

Я пояснил кратко: желание… и еще я как бы слышу некий ее ночной зов. Зов к себе. Я чувствую через расстояние, что женщина спит… но и не спит.

– Если высокая луна… – начал я.

А он тотчас подхватил:

– Высокая-высокая?

Опять смеялся! Ласковости в его взгляде было уже поменьше. Он буравил меня глазами.

Зазвонил телефон.

И тут случилось вот что. Башалаев долго-долго смотрел на аппарат – телефон звонил, пока не иссяк. Затем гений уставился своим взглядом в какую-то далекую угловую точку. (Вот у кого перенял этот взгляд мой сосед-шиз.) Лицо Башалаева стало серым. В морщинах легли тени. Устал.

Я даже подумал, не уйти ли мне. Он сегодня явно выдохся. Он в отключке. Может, он так спит?

Я даже привстал.

Но он тотчас вскинул на меня глаза:

– А! – проговорил он, едва я шевельнулся на стуле. – Высокая-высокая луна! Летняя жаркая ночь!

Он словно и впрямь пробудился. (И вспомнил про меня, как-никак пациента.) Его страстное взрывное начало (для меня внезапно) вдруг вышло наружу – выплеснулось! Теперь он не говорил, а выкрикивал. Отрывисто:

– Как не понять… Как не понять! Высокая луна-лунища. И бабец спящий. Сидите, сидите, Петр Петрович! И перистые облака. Да?..

При слове «перистые» он нервно хохотнул:

– Перистые! Перистые при высокой луне, Петр Петрович! Они особенны! Вы, конечно, замечали, что в такую ночь луна захватывает полнеба! Полнеба… однако же оставляя место для нежных перистых облаков! Но как можно в такую ночь спать? Или пить? Или жрать?.. Водка! Колбаса! Телевизор! Невозможно! Невыносимо! Омерзительно! Чего стоит тогда вся жизнь? Рупь рваный? Кусок гывна?