Павел Алексеевич перевел неодобрительный взгляд на сына, тот снова начал полировать глазами окно, но теперь уже не как источник света, солнца и счастья, а как единственный способ уйти от этого диалога. Вместе с дорогими духами отцакомната наполнялась тревогой и горячим дыханием Чехова, который сам словно испарялся под разочарованным взглядом. Тот действовалкак запал на фитиль, от которого уже сыпался порох неумолимой судьбы, но за фитилем следует бомба. Чехов не знал, посмеет ли она взорваться, или эту гранату придется нейтрализовать. Он лишь боялся и надеялся, что Есенин не скажет ничего лишнего.
– Ясно… Я надеюсь, мой сын не сильно шалит. – холодно улыбнулся Павел Алексеевич.
– Совсем нет. Наоборот, часто показывает мне пример добропорядочности и великодушия.
«Ты откуда такие слова то знаешь, крестьянский поэт?» – чуть ли ни открыв рот, глядел на Ваню Чехов.
– Не ожидал, не ожидал. Я надеюсь, он не показывает Вам пример в картах и распитии Мартини? – поднял брови отец, Есенин улыбаясь закачал головой. – Я доволен. Парни, не смею больше вас задерживать. – он поднялся и статно направился к двери, как щенок за ним кинулся Женя, прихватив оставленную сумку.
– Ты забыл.
– Нет-нет, я вернусь через пару часов. Я же должен зайти в деканат и спросить, как учится мой сынок. До встречи. – не дав Чехову опомниться, он вышел из квартиры.
Женя отлетел назад, прикрывая голову руками, тряся себя за волосы. Он не видел и не слышал ничего, в мыслях была ужасная каша, глаз дергался, а все окружающее казалось нереальным. Чехов схватился за плечо Есенина, сжал его, чтобы не упасть.
– Жень, ну чего ты? Все прошло прилично. Волноваться не о чем. – обеспокоенно, но весело сказал Ваня.
– Есенин… – прохрипел Чехов. – Я труп. Я уже пять месяцев не учусь в Сеченовском.
Он, также держась за друга, переполз на кровать и уткнулся лицом в руки. Не знал Женя, на что способен этот с первого взгляда приятный гражданин. Лишит ли денег, бросит ли на произвол судьбы, увезет ли обратно в солнечный, но такой холодный Сочи? Чехов боялся разочаровать отца, но подумал об этом слишком поздно, после того, как исключился, да и, видимо, после того, как родился вообще. Он опустил голову на свои колени и задрожал.
Есенин тоже дергался – впервые ему пришлось увидеть такого самоуверенного друга дрожащим и хватающимся за его руку, чтобы не упасть. Для Хеттского было поразительно, почему Кариотского так пугал собственный отец, на его памяти друг выражался о Павле Алексеевиче с уважением и достоинством, но, видимо, вызвано это было ужасающим страхом.
– Парень, ну чего ты дрожишь, как суслик на ветру? Он ничего не может тебе сделать. Он любит тебя. Почему ты так боишься? – только и мог беспрерывно бормотать Есенин.
– Тебе не понять! У тебя всегда все хорошо! – рявкнул Чехов, резко подвинув локоть товарища, и, чуть отдышавшись, более доброжелательно продолжил. – Вань, мне стыдно это говорить, я мужчина и позволять такие просьбы себе не должен. Обними меня, Есенин. Мне страшно.
Хеттский уверенно закивал и крепко обхватил дрожащего друга руками. Тот уткнулся мокрым носом в плечо, шмыгнул и кое-как смог ответить на этот жест. Женя не мог говорить ничего, слова прерывались резкими порывами воздуха из легких, из глаз текли стыдные слезы.
– Жень, солнце на улице красивое?
– Да…
– А мне кажется, нет. Настоящее солнце сидит сейчас рядом и боится чего-то, что не должно случиться. – он замолчал и продолжил. – Тебе двадцать два, а не четырнадцать. Ты абсолютно свободен. Что бы он ни хотел с тобой сделать, права не имеет, понимаешь? Ты сможешь это ему сказать?