Художник Борька Васильев, маленький, шустрый, всегда модно и чисто одетый, затравил очередной якутский анекдот, и Тарагай Бере, хрипло, с присвистом заржав, хлопнул Бориса по тощей спине, выматерился: во, б… твою душу! Ха!
Вот так бы и стоял тут с ними, но тут меня окликнул корефан Валерка, ибо пора было уже отвалить из кафе в сторону печальных маганских крестов.
– Значит, на кладбище? – спросил Ромка меня. – Старуха, значит, коньки отбросила? Ух и злая она была! – вспомнил он заложное детство. – Помнишь, Валерка, как она с палкой за нами во дворе гонялась. Ведьма!
– Ты с нами поедешь? – спросил я Ромку. – Автобус отходит от Шавкуновой ровно в одиннадцать тридцать.
– Вот Славка Битый еще с нами… – кивнул он на соседа, высокого русского парня. – Тоже в доску наш – заложный. Он Симку Красавчика знал. И Малая тоже.
Битого я помню по параллельному седьмому «Б», но тогда он ничем особенным, в отличие от нас известных сорванцов 1-й школы, не отличался. Пацан как пацан. Ну, а после, как ребята мне рассказывали Славка Битый был, кажется, шестеркой у Жоры Косого, которого по – пьяни зарезал Васька Зубов. Но это было давно, в другие «лихие» времена, когда на экранах Якутска только начали крутить боевики типа «Лимонадного Джо» или «Семь самураев».
– Ну, чо, рванем? – поставил я на стол последний пустой стакан. – Дергаем!
На кладбище дубарь стоял страшный, и у всех собравшихся на похоронах старухи шел изо рта густой белый пар. Хорошо, что соседка покойницы, тетя Дуся, догадалась привезти из дома большой медный самовар, и желающим наливала в кружки и стаканы горячий чай. Люди пили. Отогревались.
Все очень спешили. У гроба наскоро говорили прощальные слова и, сняв шапки, быстро надевали их обратно, не желая отморозить уши.
Меня кто – то тихо толкнул сзади. Это был Арнольд.
– Принес? – шепотом спросил он. – Давай, как она сказала… перед смертью. Подойди ближе… Так.
Я все понял и, вытащив из сумки злополучный ящик подошел к гробу и, смущаясь, комкая слова, невнятно сказал:
– … Вот, Агриппина Тарасовна… Я вот, хм, это… Все – все как Вы мне сказали. Смерть – это дело такое… такое… В общем, прощайте навеки и пухом… то есть снег… Спите спокойно! Это все. Я принес… Все.
Я вытянул вперед ящик, постоял. Лицо покойницы было белее и холоднее, я думаю, снега, на котором как нарисованные сажей, резко выделялись ее густые, некогда сводившие с ума мужчин, красивые крылоподобные брови. Нос чуть с горбинкой выделял ее знатную породу – некогда властных и сильных людей, которые волей судьбы и проведения оказались однажды на берегах холодной якутской реки Лены.
Я смотрел на нее и знал, что она сейчас «видит и слышит» меня, ибо ждала этого важного для нее момента все последние десятилетия, не растратив, возможно, ни одной золотой монеты из ящика, что бы «грех страшный не расплескать» и в Бозе почить. И лицо старухи было, действительно, очень спокойное, умиротворенное, и мне вдруг показалось, что она чуть приоткрыла глаза, посмотрела на ящик и чуть – чуть, уголками сухих и тонких губ улыбнулась. Вот и все.
После последней короткой речи Ольги все как – то быстро налетели к могиле, торжественно спустили в яму гроб и яростно, откровенно спеша, закидали его мерзлыми комьями земли. Потом поставили наспех сколоченный халтурщиками деревянный семиконечный крест. Все.
Толпа похоронщиков затем ринулась к столу, где стояли бутылки с водкой и мерзлым хлебом с колбасой. Тетя Дуся, быстро ополаскивая посуду кипятком из самовара, разливала желанную водочку. Опрокидывая содержимое в открытые жадные рты, люди бежали к автобусу, ибо холод все более крепчал и казалось, что от январской стужи сейчас начнут ломаться ветки на деревьях. И ресницы на глазах похоронщиков, прилипнув, больше никогда не отлипнутся, как у покойницы Агриппины Старостиной, с которой в холодную и черную могилу навсегда ушли, провалились многие биения, страсти и тайны первой половины кровавой эпохи ХХ века.