– Сейчас сделаю.
Трофимов поморщился, его раздражала сугубо нелепая смесь гражданского и военного, зачем прикладывать руку, если ответ не по форме и одежда далека от уставной. Подождав немного, стараясь привыкнуть к присутствию странной женщины, он положил шапку на стол перед собой и сел.
– Ну, что вы молчите? – спросил он. – Зачем вам нужно к начальству? Я командир отряда. А вы кто? Рассказывайте.
Павла впервые, как села на табуретку, шевельнулась, слегка сдвинула ноги в больших сапогах.
– Я из Филипповки, – сказала она ровным простуженным голосом, и Трофимов некоторое время прислушивался к нему, уже после того, как она замолчала. С ней даже в отдалении было тяжело, и росло чувство, словно тебя разглядывают из темноты, разглядывает неизвестно кто и зачем.
– Все жители Филипповки расстреляны, у нас есть такие сведения.
– Я из Филипповки, Павла Лопухова, – опять сказала она ровным, без малейшего оттенка голосом. – Павла Алексеевна Лопухова меня звать.
– Хорошо. – Трофимов подумал, что нужно справиться у Скворцова. – Зачем вы пришли?
– Пришла вот, совсем пришла.
– То есть как понимать – совсем? – удивился Трофимов. – Нам в отряд не нужны женщины. Потом, мы вас не знаем. Кто может подтвердить, что это вы? Ведь не корыто с бельем, война, понимаете?
– Тут Скворцов у вас, его спросите… Ну, нет баб, а теперь будет. Как без бабы? Я постираю, сварю, приберу – лишние руки не помешают.
– Откуда вы знаете, что Скворцов здесь?
– Знаю.
Трофимов пожал плечами и замолчал. Он часто потом вспоминал этот короткий разговор с нею, уже тогда он знал, что будет по ее, и для нее не важно, что думает он, Трофимов, главное для нее свое решение, и она может сидеть вот так на стуле неделями и молчать; вывези ее из лесу, она вернется и раз и десять, но от решения своего не отступится. Она не сказала так, но Трофимов понял; он старался не глядеть на ее мокнувшие в тепле землянки обмороженные руки; потом, и через месяц, и через два, когда она уже стирала и штопала всем в отряде одежду или возилась на кухне, он избегал с нею встречаться, хотя она, вымытая, подлечившаяся и одетая более подходяще, стала даже привлекательной. Но Трофимов часто думал о ней, она не выходила у него из головы, и стоило ему остаться одному, она вспоминалась, и Трофимов никак не мог от этого избавиться. Бросалась в глаза лишь одна странность – Павла раз и навсегда отказалась рубить дрова, что за нее с охотой делали мужчины, хотя она, казалось, не различала их, и для нее все они, в том числе и Трофимов, оставались на одно лицо. Она почти ни с кем не разговаривала, и к ней постепенно привыкли, так привыкают один к другому спящие долгое время рядом солдаты. Павла убирала землянки и научилась делать перевязки; по хозяйству она управлялась лучше десятка мужчин, вместе взятых, и, когда она перевязывала, раненые меньше стонали и матерились – у нее оказались необыкновенно ловкие и осторожные руки. Уходили на задание группы, иногда весь отряд, возвращались, приносили раненых, хоронили убитых, Павла молча провожала и встречала, молча стояла у могильных ям, и никто никогда не видел у нее на глазах слезы. Она незаметно становилась для отряда чем-то вроде хлеба, и, возвращаясь после удачного дела, все искали ее глазами и, отыскав, неприметно улыбались, теплели.
24
Оставшись один, Трофимов долго сидел за столом, курил и глядел на свои руки. Дежурный время от времени подбрасывал в печурку дрова; он старался не мешать и ходил на цыпочках. Трофимов взглянул на часы, через два с половиной часа время перешагнет в новый, сорок второй, и где-нибудь будут пить, смеяться, жечь свечи и поздравлять друг друга. И Трофимов вспомнил Москву, старый дом на Софийской, где он родился и вырос, пустой сейчас. Ему было приятно вспоминать, как скрипят половицы и бьют настенные часы, в почерневшем от времени футляре черного дерева, они принадлежали еще прабабушке и ни разу не сдавались в ремонт. Семьи военных были отправлены из пограничных гарнизонов уже после первых столкновений с немцами; Трофимов хотел в эту минуту, чтобы и жена и дочь встречали Новый год в Москве, на Софийской, в доме, где он родился и вырос, и он отчетливо представлял себе, что они сейчас могут делать. Зажигают, наверное, елку, Соня, разбросав конфеты, сидит, бросив все дела, задумавшись. А Ирочка тоже не спит, вторично ждет деда-мороза, к ней уже он приходил днем. Но, несмотря на уговоры матери, она не ляжет спать, пока часы не пробьют двенадцать и взрослые за столом не начнут говорить всякие веселые и счастливые глупости. И тогда, убедившись, что дед-мороз взрослых не любит, не пришел, она пойдет спать, а Соня растерянно всплеснет руками: «Смотри, совсем взрослая!» А сейчас до Нового года еще два часа, и Соня думает о нем; Ирочка прижмется к ней головенкой в колени и спросит о папе, и Соня будет придумывать, как папа воюет с немцами, и как он думает о своей дочке и ее маме, и что он обязательно пришлет им скоро большой (Соня так и скажет: «бо-ольшо-ой») подарок, и у Ирочки станут мечтательными смешные с рыжинкой глаза, она умеет глядеть не мигая в рот матери, ловить каждое слово, а потом запрыгает от счастья на одной ноге, а Соня отвернется в уголок и поплачет, чтобы не видели ни дочь, ни свекровь – старая сдержанная машинистка строительного треста Валентина Петровна Трофимова, «бабушка Валя» (Трофимов так и не мог привыкнуть к этому новому званию матери); мать все равно заметит, подойдет к Соне чуть позже, возьмет за плечи: «Не надо, Соня, слезами мы ему не поможем». У него хорошая мать, умница, сдержанная, простая. Случись что, Валентина Петровна не даст им впасть в отчаяние, а Соня к этому часто склонна, она умеет напридумать себе всяких страхов, даже там, где их нет.