– То есть они сами оплачивают свою доставку в газовые камеры? – уже довольно бесцеремонно перебил я, желая как можно скорее прекратить разговор, но тем самым лишь еще больше раззадорил Эйхмана.

Он возмущенно затряс руками.

– Оплачивают – это когда тебе принесли и заплатили! А мы сами возимся с их барахлом и банковскими счетами. А поиск поводов?!

– Поводов? – довольно рассеянно пробормотал я.

Эйхман тяжело усмехнулся:

– Да, представь себе, подбрасывать кости, чтобы подкармливать заграничную прессу, – тоже на мне. Любая акция вызывает бурную реакцию за границей, как бы мы ни пытались делать все тихо. И каждый раз я должен найти и согласовать определенный повод: будь то нападение на нашу полицию, обнаружение взрывчатки в синагоге для атаки на немцев, валютные махинации и прочая ерунда. А еще приходится упражнять свою фантазию и в выдумывании бесконечных названий для всего этого. Ты не представляешь, как усложняет жизнь невозможность называть вещи своими именами. Всем процессам я вынужден придумывать названия, которые не будут прямо говорить о происходящем, но и не позволят Управлению прислать мне отказ на обеспечение.

Я вспомнил, как совсем недавно через мои руки прошли докладные, в которых газовые камеры Аушвица фигурировали под названием «Малое отделение ”Операции Рейнхардт”[7]», а бараки с вещами заключенных – «камерами дератизации и исполнения ”Операции Рейнхардт”».

– И если нужно признать существование Бога, чтоб хоть как-то уменьшить мою головную боль со всем этим, то я первый же и скажу им: «Бог есть! А теперь марш в печь – искупать свою вину перед ним!»

Эйхман усмехнулся, необычайно довольный собственной шуткой.

– Итак, наш успех держится на религиозных фанатиках, – с некоторой усмешкой констатировал я.

– Причем на фанатиках с обеих сторон, – совершенно серьезно кивнул он, – фанатизм народной массы, верящей в своего идола, – самый мощный инструмент, который только можно иметь в своем распоряжении.

Я так и не понял, причислял ли Эйхман себя к этим фанатикам. Он говорил так, будто находился над этой фанатичной толпой, но в то же время я не мог поверить, что человек, не проникнутый этим фанатичным духом, способен делать с таким усердием то, что делал он, и при этом… нет, не засыпать каждую ночь – черт бы с ней, с моралью, она была удушена в бункере вместе с первой же партией советских военнопленных, – но сохранять столь явное воодушевление и необычайно сильную жажду деятельности.

– Я не душу этот сброд своими руками, я даже ни разу не прикасался к ним, – неожиданно продолжил Эйхман, словно бы я высказал свои мысли вслух, – это правда. Но когда-нибудь мир поймет, что его чистота – целиком и полностью моя заслуга. Я гоню их в гетто и, пока держу там, нощно и денно формирую эшелоны, я слежу за графиком перевозок, договариваюсь о транспортах, сопровождении и прочих мелочах, которые остаются за кулисами. Ведра, черт их дери, ведра! Понял? Недавно мне пришлось решать вопрос ведер в вагоны, сам понимаешь для чего. Мерзость?! А мне приходится думать и об этом и выискивать средства.

– Когда твои люди впихивают по сто человек в один вагон, боюсь, эта забота лишняя. Там не то что ведро некуда поставить, они там и вторую ногу опустить не могут. Я присутствовал при приемке.

Его лицо помрачнело, он пожал плечами. Мимо прошли караульные и отсалютовали. Эйхман даже не глянул на них. Очевидно, он углядел в моих словах упрек.

– Ну уж, скажешь тоже… По сто человек… ну, может, разве когда в партии много детей, но так тем объективно нужно меньше места.

– Но больше воздуха…