– Ты ведь знаешь: изначально я пытался лишь отправить их за пределы рейха, я честно пытался избавиться от них вполне человеческим способом. Но честь – это не для них, так что план этот потерпел крах. – В голосе его промелькнуло сожаление, я скосил удивленный взгляд на Эйхмана, но промолчал. – Не скрою, поначалу я был зол, ведь я потратил столько сил, чтобы наладить процесс депортации. А теперь, видишь, пришел к выводу, что так даже лучше… только так можно окончательно решить проблему этой напасти. Иначе где гарантия, что они не войдут в новую силу и не вернутся потом? Нет, фон Тилл, хороший еврей – мертвый еврей. С мертвым евреем подобных проблем не будет. Да и на кой черт он нужен миру живым? Существо, которое на протяжении всей своей истории затевает финансовые катастрофы, искусственные дефициты, столкновения, всю ту грязь, которая служит верным залогом всех крупных конфликтов…

Я внимательно смотрел на Эйхмана, но видел перед собой увлеченного порывистого мотоциклиста, затянутого в кожу, с мягкими белыми, почти женскими руками и таким же девичьим скошенным подбородком. Тогда, в окружении розенхаймских зевак, я слушал его зачарованно, но сейчас был поражен: во фразах и аргументах, казавшихся мне много лет назад непреложными и истинными, не было ничего нового. Снова эти попытки оправдать свои беды действиями другого народа, который по неведомой мне до сих пор причине принимает это.

– Все эти погромы, гонения, – говорил вроде бы Эйхман, а слышал я голос того мотоциклиста из Розенхайма моего детства, – к чему приводили? Они собирались с силами и становились еще хитрее, выносливее, циничнее, лживее. Мы должны положить этому конец. Европа еще будет нам благодарна, когда уляжется пыль военного времени.

Я посмотрел на трубы крематория. Сегодня дымил только один. Неровный столп медленно уплывал ввысь, растворяясь в небесной голубизне без следа.

– Когда уляжется пепел военного времени… – медленно проговорил я вслед за Эйхманом, делая вид, что участвую в диалоге.

Эйхман затянулся и внимательно посмотрел на меня. Затем перевел взгляд на трубы.

– Цель, к которой мы идем, фон Тилл, оправдывает все наши средства, – выспренно проговорил он, – мы обязаны переступить через этот пепел и построить на нем новый мир.

Затем он вдруг пожал плечами и проговорил уже совершенно будничным тоном:

– Я хорошо помню свою первую депортацию, фон Тилл. Не эвакуацию, а именно депортацию. Это было в феврале сорокового. Евреи из Штеттина, тысяча триста. Их отправили в Люблин. Мне тогда казалось: это огромная толпа! И как же, думал я, можно заставить такую толпу встать и идти туда, куда нужно нам? Неважно, день или ночь на дворе… Можем ли мы просто приказать им оставить их дома, лавки, киоски, фабрики? Я хотел понять, что скажут поутру их соседи, когда увидят опустевшие дома? И я получил ответы на все вопросы. Я понял: мы все можем и ничего не последует.

Неожиданно он пошел вперед, сделав мне знак следовать за ним. Некоторое время мы шли молча, пока Эйхман снова не заговорил. Было в его тоне что-то походившее на скрытое недоумение и возмущение одновременно, но к этому примешивалось и некоторое оправдание, но я никак не мог взять в толк, на кой черт оно Эйхману.

– Их поразительная способность выворачивать все себе на пользу даже здесь проявилась. Я как-то раз наблюдал одно выступление в небольшом городке, где работала моя группа. Всех евреев согнали на главную площадь, и там, пока ждали транспорт, какой-то раввин возжелал говорить. Неожиданно он вспомнил не самый похвальный факт их истории, когда они сами же судили Христа и вынесли ему смертный приговор. Как по мне, распяли и распяли, что ж теперь, – в конце концов, их еврей. Но тот раввин призвал вспомнить, что кровь Христа на их совести. И он сказал, как сейчас помню, клянусь тебе: «Не настал ли момент, когда мы должны ответить за пролитую кровь? Так смиримся же и ответим достойно, как дóлжно народу избранному! Не будем сопротивляться святому искуплению и понесем наказание. Покоримся и пойдем смиренно с молитвами и мыслями о