Не робей, воробей! Тебя будут за это бить. И больно бить! Еще как лупить! Но высшее счастье, девчонки, это быть самою собой. Быть собой! И переселяться в кого хочешь! В Азучену! В Ульрику! В принцессу Эболи! В Марфу Посадницу! Ты, – она сильнее, больнее нажимает ладонями мне на плечи, – помнишь Марфу?» Я киваю. А что мне еще остается делать?

И тогда она видит, что я вру. Что я ничего не помню. И, усмехнувшись углом красивого крупного рта, она раздувает львиные ноздри, глубоко втягивает в певчую грудь воздух, и из ее необъятных, как небо с облаками, всесильных легких вырывается это, могучее, страшное.

Силы потайныя! Силы великия! Души, отбывшия в мир неведомый, к вам взываю!

Я вбираю голову в плечи. Мне страшно. Страшно мне! Подруга моя прижимает руки ко рту. В этом голосе, как в небе, можно падать бесконечно, и все-таки упасть, и все-таки разбиться. Разбиться в прах, вдребезги, так и не узнав, не поняв, что же такое эта проклятая смерть.

Души утопшия, души погибшия, тайны познавшия мира подводнаго! Здесь ли вы?!

Я протягиваю руки. Куда? Зачем? Там, куда я их тяну, никого нет. Нет великой певицы. Пустота. И черная земля. Она навек сомкнулась над ее красивым певчим ртом. Над ее золотыми пышными, пшеничными волосами. В ее волосах могли гудеть пчелы и ночевать махаоны. В ее глазах плескались моря. Моря слез. Сантуцца! Туридду убили! Туридду убили! Надо плакать. Надо рыдать и кричать! Кричи! Кричи, разевай рот шире! Сердце шире раскрывай! Так сердце свое раскрой, чтобы оно всю землю вместило, всех людей! Горе их и радости их! Только тогда ты будешь петь! Ты слышишь?! Слышишь?!

Боже мой. Боже. Да, слышу. Слышу, конечно. Я не могу сейчас встать перед тобой на колени. И взять твою руку в свои не могу, и поцеловать ее не могу. Стоя на коленях, целовать твою руку и бормотать: великая, безумная, прекрасная, все небо, все облака. Ты говорила мне все верно. Я дышу твоим голосом, как ветром. Я ловлю его губами, зубами. Душой ловлю, а он вырывается и улетает.

Искусство – не точка, а объем. Как ты говорила: все делай, что хочешь, только сильнее в сто раз! Как ты ворковала: не бойся, не бойся женскости, она твоя сила, но в этой женской силе будь сильнее любого мужчины. Как ты кричала: ложь! Если раз соврешь – будешь в искусстве врать всегда! Беги, убегай ото лжи, она гибель и ужас! Только правда живет! А если выдумка?! Да выдумай так, чтобы тебе поверили, как самой настоящей, великой правде! Великой правде, слышишь?!

Внезапно плечам моим легко. Это ты отняла от них ладони свои. Это ты подняла руки свои. Подняла, и стоишь, как Оранта на фреске. На древней иконе. Ты сошла к нам с иконы – и в нее же вошла. Вернулась. А мы смотрим тебе вслед и думаем с содроганьем: неужели и мы… и мы все, тоже, скоро…

Великая, тяжелая, воздушная, золотая.

Сумасшедшая и мудрая.

Спасибо.

Спасибо тебе, что ты у меня была. У меня, девчонки.

Спасибо, что допустила к своему гудящему, как оркестр, громадному роялю; допустила до себя; впустила в скинию свою, в святая святых. И там, в рабочем, дымящемся храме своем, голом, как каменистая пустыня, где сам навощенный паркет светился кварцевым горьким песком, ты, во влажном халате, только что из-под воды, из-под душа? – нет, из-под струй дождя, из-под хлещущего наотмашь ветра и снега, вытирая мокрое от пенья, все в соленом поту, жаркое лицо, ловя воздух ртом, задыхаясь, смеясь, и вот уже плача, и вот уже шепча и молясь, заклиная, прося, – давала нам знать, двум молоденьким курицам, двум котятам приблудным, двум пацанкам, что вознамерились посвятить себя Великой Музыке – и посвятили! добились своего! – что такое мощь трагедии и яркая боль невыносимой радости, на зуб давала нам распробовать Правду: горечь и лютость, силу и негу, снега и вьюги, и такие объятья, что сродни глубокой, в грудь, ножевой ране, сродни всему, что не вернешь.