На улице заснежило, а еврейские мамы и в Гуменне, и по всей Восточной Европе тем временем готовились зажигать субботние свечи. Глава семейства Фридманов Эммануил появился в дверях, хлопая в ладоши и напевая: «Шаббат шалом! Шаббат шалом! Шалом! Шалом! Шалом!» Дети тоже захлопали и запели. Потом вся семья собралась вокруг субботнего стола посмотреть, как мать зажигает свечи. Три раза она обвела их круговыми движениями рук, затем легким жестом направила огонь в сторону своего сердца – ведь именно женщина должна нести в дом свет, – а потом накрыла ладонями глаза и почти шепотом произнесла благословение:
Барух ата Адо-най Эло-ѓэйну Мэлэх ѓаолам ашер кидшану бэмицвотав вэцивану леѓадлик нэр шель Шаббат кодэш. [Благословен Ты, Господь наш, Царь вселенной, освятивший нас заповедями Своими и заповедавший нам зажигать субботние свечи!]
Сестры Эдита и Лея благоговейно наблюдали, как мать трижды опускает веки, вознося безмолвную молитву. «Гут Шаббес!»[7] – Глаза матери теперь открыты. Дочери обняли ее, и каждую – в порядке старшинства, от старших к младшим – мать благословила поцелуем, но на лбах старших – Леи и Эдиты – ее губы задержались чуть дольше. Ведь бывали и другие слухи, – говорила она себе, прижимая дочерей к сердцу, – которые так и остались слухами. В своей тайной молитве она просила Бога, чтобы и эта молва оказалась ложной.
За окном громыхал гром, словно били в гигантский небесный барабан. Сверкали молнии. Снег валил сплошной стеной. Такой зимней грозы здесь не бывало с незапамятных времен.
К субботнему утру вьюга навалила целый фут снега, а к обеду его набралось уже по пояс. Как обычно в таких случаях, нашлись трудолюбивые люди, принявшиеся разгребать снег, рассудив, что лучше сделать дело в два приема, чем ждать, а потом потратить вдвое больше сил. Вход в табачную лавку был расчищен. Да что там – она и сама работала. Для заядлого курильщика погода – не преграда.
Чтобы городской глашатай выходил на площадь в субботу – такое случалось еще реже, чем гроза в метель. Обычно официальную информацию оглашали в базарные дни – в пятницу или в понедельник. Но в ту субботу после обеда у ратушей по всей Восточной Словакии забили барабаны, и, невзирая на вьюгу, некоторые неевреи из горожан остановились послушать. Сильный ветер и огромные сугробы заглушали бой барабана. В еврейских районах Гуменне на пологих берегах речушки, протекающей через южную окраину городка, этот бой не услышал никто. И всё из-за погоды, которая, конечно, той зимой вообще не баловала, но в тот день превзошла саму себя.
В жидкой группе, собравшейся вокруг глашатая, стоял и Ладислав Гросман (на то время ему был 21 год), который – по причинам, известным лишь ему одному, – оказался на площади, а не в синагоге или не дома с семьей. Ладислав был из тех людей, что скорее улыбнутся, чем нахмурятся, скорее рассмеются, чем заплачут. Темноглазый, с открытым лицом, поэт в душе, он, быть может, после семейной трапезы решил полюбоваться девственным белым покровом площади, морщась от морозных уколов снега на щеках. А может, просто вышел покурить. Так или иначе, Ладислав, заслышав барабан глашатая, поспешил присоединиться к тем немногим, кто брел, пробираясь сквозь снег, послушать последние новости.
Обычно глашатай, прежде чем сделать объявление, ждал, пока соберется толпа. Но на этот раз не ждал ничего. Он начал сразу, чтобы убраться поскорее из-под этого снега, который таял на воротнике и студил шею. Снег валил на головы и евреев, и неевреев крупными мокрыми хлопьями – верный знак, что снежная буря вот-вот закончится.