Потом у него родился сын, а роман, увы, не рождался. Сюжет жил в голове, но никак не ложился на бумагу. Ветер и тот можно поймать в паруса! Этот ненаписанный текст сам по себе резвился: то он блистал в пыльных квадратах солнца, пасьянсом разложенных на письменном столе, то вдруг разом осыпал все свои эпитеты, точно разжалованный генерал – эполеты. И тогда становился скучен, как канцелярский циркуляр, а ночью, когда жидкая луна заливала зелёное сукно, текст шуршал и переписывался сам…

Сочинитель выглянул в окно и увидел, как струи июньской грозы прибивают к земле пионы. Шум потоков, визги попавших под дождь. Жена жарит на примусе яичницу с укропом из деревенских яиц. Волны запахов: дождя, яичницы и свежего керосина. Жену он не видел, только слышал. Дождь оборвался, как будто наверху обрезали серебристые нити, и землю ошпарило солнце. Огурец дополз до чердачного оконца и там пожелтел.

Он одним пальцем набил на машинке: «Стоит вязкая, как мёд, духота. Маятник старинных часов завяз в сотах лета. Стрелки усов обвисли. Старик засуетился и стал открывать одну за другой дверки своих задыхающихся часов».

Сердце заныло, он прижал к нему холодную, похожую на саркофаг, пепельницу. И тут Сочинитель вспомнил два дня из своей жизни, между которыми пронеслось лет десять.

Бабушка ждала его ещё с вечера пятницы. Услышав шум омика, она выходила за калитку и смотрела на пристань. С грохотом отворялась дверца и со скрежетом по цементному полу вытягивались мостки. Начинала валить толпа. Бабушка напрягала зрение и, просеивая вереницу дачников, пыталась разглядеть родное пятно.

Сочинитель закурил, дымок затянуло под колпак лампы. Он увидел её смуглую от солнца кожу, стянутую морщинками. Её костлявую руку, сложенную козырьком над глазами. С ней здоровались, то по-русски, то по-татарски. Он, прячась за чужие спины и стараясь не дышать, прошуршал мимо неё, как тень. Пока ехал на омике, прикончил бутылку портвейна. Осмелел и познакомился с одинокой женщиной. Она жила у второго родника, это выше бабушкиной дачи. Там он и пропьянствовал две ночи подряд, и денег оставалось только на обратный билет. Бабушка и в понедельник всё ещё ждала его, стоя у калитки…

Второй день – он соединился с первым позднее. Снимали фильм о татарском поэте по сценарию Сочинителя. На татарском зирате[11] искали его камень, но за ночь навалило снегу по самые полумесяцы. День был ясный, безветренный. Искали весело, бросались снежками. С писателем пришла практикантка – в чёрной каракулевой шубке, отороченной белым мехом. Крупные глаза, большой рот. Распили бутылку вина, и он стал тискать её «на глазах» окаменевших классиков. Сочинитель дышал её духами, погружался в платок и лобызал горячую шею… Группа уходила, им кричали, девушка с хохотком потянула его за собой. Последнее, что увидел, была некрашеная калитка ограды, где лежала бабушка. Она открылась от осеннего ветра, да так её и занесло снегом. Ноги уже скользили к выходу, и только в ушах стоял знакомый голос: «Ул начар кыз! Аның белән йөрмә![12]


Сочинитель выглянул в подтаявшее голубоватое окно. Синички, как маленькие альпенштоки, долбили зиму со всех сторон. Он раскрыл «Книгу Ада и Рая» и прочитал: «Однажды, прогуливаясь в райских кущах, путешественник увидел дерево, на котором сидели белые ослепшие птицы, и веяло от них печалью. «Что это за птицы?» – спросил он. «Это души грешников, – объяснили ему, – по воскресеньям им разрешено покидать Ад».

Сочинитель услышал тянущие тоскливые звуки из сада, как будто бы там плакали слепые дети, от которых сбежала собака-поводырь. В глазах потемнело…