мы ушли на прежние орбиты,
и, вернувшись было к нам с тобой,
связь исчезла тихо, без обиды.
Каждый гнал коней своим путём
в плену безмолвья парадигмы ада,
чей извечно сонный окоём
пробуждался хрипотцою барда.
Промелькнувших лет калейдоскоп…
На былого переосмысленье
натолкнул досадный, как озноб,
дифирамбов хор в твой день рожденья.
Я приглушаю звук, чтоб сей шабаш
не делал из тебя персону хайпа…
Мне вскрыл вновь мир полузабытый наш
воспоминаний беспощадный скальпель.
И замять времени отчаянно слаба,
как вьюга снежная перед весной грядущей,
и песен заповедная судьба
окажется не раз вновь в самой гуще
дней наших, что слагаются в года,
сим ходом лет стремясь печально ранить …
Мне память всколыхнула, как дуда,
январских дней бушующая замять…
Твоя жена, разбитая судьбой,
однажды, после твоего ухода
сказала, что контужена тобой
на все её оставшиеся годы.
Вновь слышу грустный – и не без причин —
Марины голос, боль её и муку:
«Тебе Господь бесценный дар вручил,
ты ж, как босяк, сей Божий дар профукал…»
Сказать могла такое лишь она,
спасавшая тебя не раз из ада,
и ей одной лишь ведома цена,
что предъявила жизнь с тобою рядом.
Её обиду можно объяснить,
а эту фразу бросила обида,
та, женская, когда любви их нить
измен узлами вся была увита.
Открылось это всё уже потом,
после кошмара твоего ухода,
ворвавшись в жизнь Марины, как погром,
как песни неудавшаяся кода.
Но фраза та лукава… Не секрет,
что, признанный всею страной буквально,
ты состоялся как большой поэт
и как актёр, во многом уникальный.
Да, это всё к тебе, мой друг, пришло,
когда тебя уж не было меж нами,
как будто духу времени назло
за то, что новый день – в былом корнями.
Ты мне в далёком прошлом посвятил
больше, чем кому-то, своих песен —
их ровно пять, как будто пять светил
заброшены тобою в поднебесье.
Не все они остались на слуху,
а парочка из них почти забыта,
но помню, что дало толчок стиху
и вдохновило чем перо пиита.
И пусть их спрятал времени туман,
зато звучит, как давних лет примета,
твой хит – «Мой друг уехал в Магадан»
и спетое тобою «Бабье лето»,
что по белой зависти к тебе
написал я в целях охмуряжа…
Песня в унисон тех дней гульбе
стала гимном у компашки нашей.
Репертуар твой, пролистав года,
смотрелся всё сложней и интересней,
но в каждом из концертов завсегда
моей ты исключенье делал песне.
И её известность, и успех
связаны с тобой неотделимо,
ты ей обеспечил путь наверх —
в шлягер знаменитый и любимый.
Твой голос иногда мне душу рвёт,
саднит, как нарывающая рана,
как твой нелепо прерванный полёт,
как твой уход, случившийся так рано…
Досады шлейф влачится, словно весть
воспоминаний, коих молча множит…
Звучит, не умолкая, память-песнь,
звучит и смолкнуть попросту не может.
И, вторя ей, вдруг скажет имярек,
растроганный былого панорамой:
«Мы все тобой контужены навек,
и каждый – словно собственною драмой».
На грани фола
Иных судеб пересеченье —
слепого случая игра —
не помнится через мгновенье
как недостойная мура.
Но небанальное начало,
красивое, как пируэт,
как будто смело обещало
им долговременный сюжет.
Она – милашка и уфимка,
он – сноб, москвич и ловелас…
Их встреча стала как заминка
с намёком призрачным на связь.
Она ему, шутя, призналась
в придуманной ею любви,
в стихах представив эту шалость,
не побывав с ним визави,
а лишь его услышав песни
и прочитав его стихи,
что были чуточку известней,
чем ловеласовы грехи.
Она держала скромный бизнес,
и сам Париж бывал готов
предоставлять ей даже в кризис
модели шляп любых сортов.
Владела кое-как французским,
ну, а Париж, как Мекку мод,
любила истинно, по-русски,
как вкуса высшего оплот.
Ещё она писала песни
и исполняла их сама,
они, без всякой лишней лести,