Он уже сел, придвинул свечу и радостно вдруг засмеялся:
– Стыдитесь, Трутовский! Подайте мне нож!
Книжный деревянный клинок он схватил как оружие и торжественно объявил:
– Считайте нынче себя именинником; я сам прочту вам «Мертвые души»!
Он развернул и провозгласил:
– «В ворота губернского города Н.» …
И стал со вкусом и силой выговаривать каждое слово, поставленное на диво ладно, мощно, красиво, на самое нужное место. И останавливался время от времени и восхищался влюбленно:
– Вы поглядите, Трутовский! Не Гоголь, а всякий другой по поводу вот этого разговора в дверях на вопрос Чичикова, отчего же он образованный, непременно заставил бы Манилова насказать с три короба вздору, вроде именин сердца и праздника души, но истинный художник знал меру, и Манилов отвечает все-таки мило, но весьма скромно, даже очень весьма: «Да уж оттого».
И сожалея, что всей поэмы слишком не удалось дочитать, бережно закрыл чудную книгу, вдруг подумав о печальной участи «Бедных людей», с грустью проговорил:
– Какой великий учитель для всех русских, а для нашего брата писателя и особливо! Видите ли теперь это, Трутовский?
И Трутовский, смущенно откашливаясь, изумленно пробормотал:
– Он законченный живописец, честное слово! У него видишь всё, хотя тотчас бери и рисуй!
Он весело рассеялся и заключил:
– Вот вам, Трутовский, настольная книга. Всякий свой день читайте её понемножку, хоть по главе, но читайте, лучшая школа для вас, и не в живописи одной, в этом уж я вас уверяю. Держите.
И расстались они в три часа ночи. И только в четыре он был у себя, на углу Владимирской и Графского переулка.
Переполненный Гоголем, готовый что-то свершить, ещё не получившее и цвета, ни имени, не получившее ясной мысли и отчетливых форм, однако ж всенепременно великое, куда увлекал целый вечер Трутовского, возбужденный нетерпеливым, наскучившим ожиданием уже близкого теперь приговора, который над «Бедными людьми» где-то наверняка учинили и который вот-вот сделается известен ему, он совсем не думал о сне. Какой мог быть в таком состоянии сон? Так было хорошо и тревожно!
Он постоял посредине своей запущенной комнаты, освещенной бледно, загадочно, испытывая желание, но не находя, за что именно сию минуту без промедления взяться, отворил неслышно окно и сел, облокотившись на подоконницу, глядя то в прозрачную бледную тихую белую ночь, неприметно переходившую в утро, с её неподвижным сумеречным пронзительным светом, при котором можно было читать, со сквозным таинственным призрачным небом, висевшим будто и близко и далеко-далеко, с веселыми крапинками, точно веснушками, бледных меркнувших звезд, то на прокуренные нечистые стены, хмуро проступавшие в полутьме и будто за что-то его упрекавшие.
Он думал о странной, неопределившейся жизни своей, словно вот в этот именно загадочный миг стоял на пороге, и прошедшее уже было отрезано, провалилось куда-то, и всё, исключительно всё начиналось сначала, с самых первых шагов, чреватое любыми возможностями, необыкновенно прекрасное будущее крадучись проступало далеко впереди, призывая к себе, ободряя не мешкать, призывая идти без оглядки, не страшась ничего, ничего. Сердце сладостно замирало, и немного кружилась от громадности предстоящего голова. Что говорить, замахнулся он высоко…
Глава восьмая
У входа
Тут он как вкопанный встал, чуть не сбив с ног весьма элегантно одетого господина в легоньком летнем парижском костюме для оздоровительных прогулок именно по утрам, в белой шляпе и с тросточкой, с прямыми русыми волосами до плеч. Он извинился скороговоркой и хотел было обойти господина со стороны и скорее, скорее бежать по своему такому нынче важнейшему делу, да господин дороги не уступал и даже, кажется, широко улыбался.