У него голос прервался и защипало глаза. Ах, умница, ах, угадал, и как угадал! Напрасно, напрасно он сомневался, право, нехорошо. Может быть и болтун и гуляка, а молодец, молодец, нее подвело поэтическое-то чутье, коготок-то, значит, увяз. Вот оно как у нас повернулось, ага! И чуть дрогнувшим голосом, мягко, облегченно сказал:

– Так ведь заявлено было: я вас люблю, да доброй быть не умею.

Григорович, серьезный, нахмуренный, со строгим лицом, покачал головой:

– Гулящие и те бывают добры иногда до щепетильности, до щепетильности деликатны-с, а тут?

Ему померещилось, что Григорович в чем-то стыдном обвиняет его, он бросился защищаться, настойчиво, пылко:

– Видишь ли, я понимаю, что этак многие любят, вот в чем вопрос.

Григорович согласился с неожиданной болью, с тоской:

– То есть люблю, люблю. А вот водятся ли у тебя, милый друг, бриллианты, ага?

И с надеждой спросил:

– Неужто и не поймет, как Макар-то любил, без корысти, прощая, тот же Христос?

Он заволновался, несколько торопливо прочел ещё два письма, смущенный и радостный, удерживая себя, что не пристало спешить, что и эти письма тоже чрезвычайно важный, и в то же время пуще подгоняя себя, и наконец ответил ему, ведь он давно-предавно предвидел этот важный вопрос, несколько даже торжествующим тоном:

– «Бесценный друг мой, Макар Алексеевич! Всё свершилось! Выпал мой жребий, не знаю какой, но я воле Господа покорна…»

У Григоровича вырвалось, как-то сквозь зубы:

– И что она всё Господа приплетает, точно не по своей воле в этот раз за господина Быкова шла?

Молча взглянув на него, он продолжал:

– «Прощаюсь с вами в последний раз, бесценный мой, друг мой, благодетель мой, родной мой! Не горюйте обо мне, живите счастливо, помните обо мне, и да сойдет на вас благословение Божие! Я буду вспоминать вас часто в мыслях моих, в молитвах моих. Вот и кончилось это время! Я мало отрадного унесу в новую жизнь из воспоминаний прошедшего; тем драгоценней будет воспоминание об вас, тем драгоценнее будете вы моему сердцу. Вы единственный друг мой; вы только один здесь любили меня!. Ведь я всё видела, я всё знала, как вы любили меня!.. Улыбкой одной моей вы счастливы были, одной строчкой письма. А вам нужно будет теперь отвыкать от меня! Как вы один здесь останетесь! Оставляю вам книжку, пяльцы, начатое письмо; когда будете смотреть на эти начатые строчки, то мысленно читайте дальше всё, что бы хотелось вам услышать или прочесть от меня, всё, что я ни написала бы вам; а чего бы я не написала теперь! Вспоминайте о бедной вашей Вареньке, которая вас так крепко любила. Все ваши письма остались в комоде у Федоры, в верхнем ящике. Вы пишете, что вы больны, а господин Быков сегодня меня никуда не пускает. Я буду вам писать, друг мой, я обещаюсь, но ведь один Бог знает, что может случиться. Итак, простимся теперь навсегда. Друг мой, голубчик мой, родной мой, навсегда!.. Ох, как бы я теперь обняла вас! Прощайте, мой друг, прощайте, прощайте. Живите счастливо; будьте здоровы. Моя молитва будет вечно об вас. О! Как мне грустно. Как давит всю мою душу. Господин Быков зовет меня. Вас вечно любящая В.»

Он проглотил комок и чуть слышно сказал:

– Далее четыре приписки, поспешно, урывками, от него.

Дочитал уже чуть не в слезах:

– «Моя душа так полна, так полга теперь слезами… Слезы теснят меня, рвут меня. Прощайте. Боже! Как грустно! Помните, помните вашу бедную Вареньку!»

Григорович с ожесточением перебил:

– Ага! Теперь понимаю! Макар-то век станет помнить, да только… Э, что там, продолжайте!

И с криком души, с тоской и слезами, уже не скрываясь, он прочитал прощальное отчаяние убитого горем Макара: