Он всё читал, неприметно для себя прибавляя свой тихий голос, крепнувший от страницы к странице, становившийся внятным и чистым, и сердито осаживал это предчувствие, неуместное, стыдное, беспокойно и радостно нараставшее в нем. Между письмами делая паузы, передыхая чуть-чуть, он всё скоро-скоро твердил про себя, повинуясь отрезвляющим советам рассудка и какому-то ползучему суеверию, которые запрещали торжествовать победу прежде конца, что Григорович добрый, даже приятный сосед, но уж чересчур легковесен и что эту почти полную литературную невинность удивить любым вздором не стоит труда, хотя бы и глупейшими книжонками от Полякова, и, не без труда убеждая себя, в невольной тоске обмирал, безумно страшась своему первенцу в самом деле смертного приговора. Сбиваясь с тона от непривычки вслух читать то, что сам написал, он, вопреки всем резонам, пытался поймать впечатление, то есть ужасно ли скверно или худо совсем?

Распахнув хоть и домашний, а все-таки элегантный сюртук, выставив узкую грудь, подергивая небрежно со вкусом повязанный черный шелковый галстук, Григорович странно вертелся на стуле, точно порываясь вскочить и с трудом оставаясь на месте, точно ужасно спешил по самому неотложному, наиважнейшему делу, да вот сбежать-то из-под самого носа почтенного, уважаемого соседа не позволяли приличия, исполнением которых Григорович до последней черты дорожил. Лицо Григоровича будто росло, блестели глаза, черные кудри, сбиваясь, спутываясь клоками. Висели по щекам и на лбу.

Взглядывая на него иногда, исподлобья, не подняв головы, теряя слово, которое начал было читать, он порывисто разгадывал его состояние, однако до конца отгадать не хотел, предполагая непременно самое худшее. С упрямой настойчивостью он себя уверял, что этот праздный гуляка в спутанных космах волос для серьезного чтения чересчур непоседлив, слушает плохо, вполуха, да и услышанное, должно быть, понимает как-то не так, заслоняя, придерживая этими уже почти и лукавыми домыслами сладкую догадку души, что Григорович взволнован его и в самом деле удавшимся словом, но изо всех сил сдерживал этот подступающий к горлу восторг, не доверяя этим слишком внешним, слишком мелким приметам успеха, потому что внешним-то, мелким-то как раз обмануться проще простого.

А Григорович неожиданно вскрикивал иногда:

– Ах, Достоевский!.. Как хорошо!.. Как это у вас возвышенно-просто!..

Он останавливал Григоровича нахмуренным взглядом, выжидая, пока тот замолчит, но после каждого восклицания читал проникновенней и чище. Голос его временами звенел. Сомнение окончательно смешалось с восторгом. Все чувства и мысли перепутались в ком, точно волосы на голове Григоровича. Он читал, усиливаясь не выдавать своего возмущения, как можно ровней:

– «Милостивый государь Макар Алексеевич! Ради Бога, бегите сейчас к брильянтщику. Скажите ему, что серьги с жемчугом и изумрудами делать не нужно. Господин Быков говорит, что слишком богато, что это кусается. Он сердится; говорит, что ему и так в карман стало и что мы его грабим, а вчера сказал, что если бы вперед знал да ведал про такие расходы, так и не связывался бы. Говорит, что только нас повенчают, так сейчас и уедем, что гостей не будет и чтобы я вертеться и плясать не надеялась, что ещё далеко до праздников. Вот он как говорит! А Бог видит, нужно ли мне всё это! Сам же господин Быков всё заказывал. Я и отвечать ему ничего не смею: он горячий такой. Что со мной будет!..»

Григорович вдруг с размаху ударил себя кулаком по колену, сморщился и возмущенно вскричал:

– Да что же это? И Бога в свидетели призвала! Да зачем же это она его-то посылает по каким-то посылкам? Аль городской почты не завелось для неё?