– Об одном сожалею: не было здесь моего полкового приятеля Радиковского – вот, кто был бы благодарным слушателем! Интереснейший человек! Пришёл вольноопределяющимся, получил офицерский чин. А ведь мог и в Петрограде остаться. Готовился стать учёным, один из лучших учеников профессора Одинцова.
Варвара заинтересовано спросила:
– Вы сказали: ученик профессора Одинцова? Как же тесен мир! Дочь профессора, Татьяна Одинцова, моя гимназическая подруга. Кажется, она единственный человек, который понял меня и не осудил моего решения стать сестрой милосердия и приехать сюда.
Пора было прощаться. Варвара протянула Батуринцеву руку. Он заметил на кисти маленькую родинку между большим и указательным пальцами, и ему нестерпимо захотелось прижаться к этой родинке губами, застыть и тем выразить своё восхищение барышней, её поступком, серыми глазами и обволакивающим голосом. Но он лишь коротко пожал руку.
Но с этого времени Батуринцев всегда искал случая увидеться с Варей, перебросится с ней несколькими фразами, а то и просто наблюдать со стороны, как она, сосредоточенно сжав губы, перевязывает раненых, поправляет подушки. В такие минуты он ловил себя на том, что по-юношески ревнует, что ему, как гимназисту, хочется оказаться на месте раненого, чтобы только его головы, его лица, его рук касались пальцы Вари, чтобы мог он видеть родинку между большим и указательным пальцами.
Варя же не выделяла никого из офицеров. Она не избегала их общества, поддерживала разговоры, но всем своим видом давала понять: она здесь лишь для того, чтобы перевязывать раненых, помогать врачам – и ни для чего более. Только по вечерам она старалась уединиться, сидела в задумчивости, а то делала короткие записи в своём блокноте и вызывала удивление других сестёр тем, что почти не писала писем. Впрочем, порой она бралась и за письма.
«Милая Татьяна!
Пишу тебе, ибо больше мне некому рассказывать.
Мои домашние, ты знаешь, не одобрили моего решения уехать сестрой милосердия и на письма отвечали сухо. При этом я знаю, что оба раза писал папа (он всегда был мягче и добрее maman), мама даже не притронулась к перу. И потом: что я им скажу? Что война ужасна? Это ясно и так. Что я все же рада тому, что попала сюда? А я и впрямь рада. Только здесь, среди гноя, крови, вони от испражнений (не тушуйся – я ко многому привыкла) я поняла, как ничтожны все наши литературно-художественные экзерсисы и споры в сравнении со вселенским горем и страданием. Ужам и тоска в глазах солдата (читай – крестьянина), у которого ампутировали правую руку, перевешивает наши декларации вместе взятые.
Знаешь? У нас здесь в сёстрах милосердия великая княжна. Не стану называть её имени, ибо опыт военный научил меня: письма отсюда часто читает не только адресат. Не буду называть её, так как может статься, что ТАКАЯ огласка ей будет неприятна.
Княжна – ангел. Она смущается титулования «ваше высочество» и просит, чтобы её называли сестрой. Она ангел и послушница одновременно. Выполняет самую грязную работу: перевязывает, выносит судна. И это с такой ангельской кротостью, с таким добрым взглядом и врачующей улыбкой, что раненые начинают меньше стонать, словно стесняются боли своей. Он и крестятся на неё, как на ангела.
И всё же нет-нет, да вспомню я свои литературные штудии. Но теперь твёрдо знаю: если Господь сподобит меня написать что-либо, я напишу об ЭТОМ.
Ну, прощай! Слышу грозный рык хирурга нашего, Сергея Борисовича. Добрейшей души человек. Но рычит и грозный вид на себя напускает, чтобы страдания свои и чувствительность скрыть. Сергей Борисович рычит, значит, пора перевязывать раненых».