Несмотря на описанные выше ограничения, с помощью лингвистики можно обрисовать некоторые контуры, помогающие понять сущность катастрофы. В русском языке – как в советское время, так и в наши дни – существует различие между внезапным природным явлением и несчастьем, произошедшим вследствие человеческих действий. Конечно, носитель русского языка может отзываться о случившемся так, как ему заблагорассудится, но наиболее употребительными являются два понятия: первая ситуация характеризуется как стихийное бедствие, вторая же – как авария[26]. Стихийное бедствие – как явствует из названия – это действие природной стихии, неконтролируемое и зачастую внезапное, вроде землетрясения или наводнения. Что примечательно, корень – стих- в слове стихийное роднит его со стихотворением[27]: сам этот корень передает настроение, подразумевающее ритмическую изменчивость поэзии. В контексте катастрофы в выражении стихийное бедствие можно увидеть не только конкретное природное явление, но также ритм и рифму, предполагающие тем самым некоторую регулярность данного феномена[28].
Авария же, в отличие от природного бедствия, описывает именно рукотворную проблематичную ситуацию[29]. О случившемся в Чернобыле, к примеру, также лингвистически говорили как об аварии, таким образом увязывая эти события с трагедиями в угольных шахтах, серьезными дорожно-транспортными происшествиями и прочими подобными несчастьями[30]. Официальные лица тогда пытались оспаривать уместность подобного определения. Так или иначе, побыв какое-то время аварией, Чернобыль – по мере того как политическая структура Советского Союза расшатывалась все сильнее – под давлением общественности начал именоваться катастрофой[31].
Понятие Катастрофа в советском лексиконе также обладало довольно специфическими коннотациями. Это слово пришло в русский язык из французского на заре XIX столетия, так что его этимологическая история здесь оказалась куда короче, чем во Франции или Германии. Впрочем, и без давней истории употребление термина катастрофа всегда было точечным и довольно специфическим. В Советском Союзе лишь немногие события могли удостоиться подобного определения: катастрофой вполне могла быть кровопролитная война, но вряд ли стихийное бедствие. Все средства массовой информации имели по этому поводу строгие инструкции, ведь катастрофы – в отличие от стихийных бедствий – ассоциативно чересчур близко связаны с человеческими жертвами, пожарами на промышленных предприятиях и в целом с трагедиями, причиненными непосредственными человеческими действиями. Еще более широкое – и даже вызывающее – значение понятие катастрофа приобрело в эпоху горбачевской гласности: стало возможным писать уже не только об «экономической катастрофе», но и о катастрофах, связанных с окружающей средой, – и, конечно же, о катастрофе в Чернобыле [Меньшиков 1990; Орешкин 1990]. Пожалуй, можно даже сказать, что слово «катастрофа» тогда вошло в моду.
Подобное лингвистическое различение стихийного бедствия от аварии было в какой-то степени преднамеренным, о чем свидетельствует реакция компартии. Ведь некое спонтанно случившееся несчастье не потребовало бы от нее искать виновников; напротив, такое несчастье скорее стало бы свидетельством воли и стойкости, проявленных в борьбе с разбушевавшейся стихией силами прогресса, подвластными коммунистическому государству. В случае же аварии – нормативно – ничего преодолевать не требовалось; при аварии достаточно было установить причину ее возникновения[32]. Что бы ни стряслось в этом роде – автобус ли упал с моста или же в Чернобыле взорвался реактор, – партия всегда находила необходимого в таких случаях козла отпущения. И хотя характер мер, принятых относительно