Мать начинала проводить дни и ночи в своем сарае для переосмысления в дальней части сада, а мы с Ингрид оставались в доме одни. В первую ночь Ингрид затаскивала свое постельное белье в мою комнату, и мы лежали валетом без сна из-за звука металлических инструментов, падающих на бетонный пол, и долетающей из открытого окна скулящей, диссонирующей фолк-музыки, под которую работала наша мать. Днем она спала на коричневом диване, который попросила нас с Ингрид для этого принести. И несмотря на неизменную табличку на двери с надписью «ДЕВОЧКИ: прежде чем стучать, спросите себя – что, начался пожар?», перед школой я заходила и собирала грязные тарелки, кружки и все чаще и чаще – пустые бутылки, чтобы Ингрид их не видела. Долгое время я думала, что моя мама не просыпается потому, что я очень тихо себя веду.
Не помню, боялись ли мы, думали ли мы, что на этот раз все по-настоящему, что наш отец не вернется, что мы естественным образом усвоим такие фразы, как «бойфренд моей мамы» и «я оставила это у своего отца», бросаясь ими так же легко, как наши одноклассники, которые утверждали, что любят отмечать по два Рождества. Ни одна из нас не признавалась, что волнуется. Мы просто ждали. Когда мы повзрослели, мы стали называть такие периоды Изгнаниями.
В конце концов мать отправляла одну из нас в отель, чтобы забрать отца, потому что, по ее словам, все это было чертовски нелепо, хотя Изгнания происходили неизменно по ее инициативе. Когда мой отец возвращался, она целовала его, прижав к раковине, а мы с сестрой с ужасом наблюдали, как ее рука пробирается вверх по его спине под рубашкой. Впоследствии обо всем этом не вспоминали кроме как в шутку. И потом устраивали вечеринку.
У всех джемперов Патрика дырки на локтях, даже у не очень старых. Одна сторона его воротника всегда завернута, а другая – нет, и, несмотря на то что он постоянно его заправляет, край рубашки сзади всегда торчит наружу. Через три дня после стрижки ему требуется стрижка. У него самые красивые руки из всех, что я когда-либо видела.
Не считая постоянных изгнаний нашего отца, вечеринки были главным вкладом матери в нашу семейную жизнь, и именно из-за них мы с такой готовностью прощали ее недостатки, сравнивая с матерями других ребят, которых знали. Вечеринки переполняли дом, гремели с вечера пятницы до утра воскресенья и были полны людей, которых мать описывала как культурную элиту Западного Лондона, хотя, кажется, единственными требованиями для приглашения на вечеринку были смутные связи с искусством, терпимость к запаху марихуаны и/или владение музыкальным инструментом.
Даже когда наступала зима, все окна были открыты, а в доме стояла жара, духота и витал сладковатый дым. Нас с Ингрид не прогоняли и не заставляли идти спать. Всю ночь мы ходили по комнатам, проталкиваясь сквозь толпы людей – мужчин в высоких сапогах или комбинезонах с женскими украшениями и женщин в мартенсах и в юбках поверх грязных джинсов. Мы не имели какой-то цели, мы просто хотели быть как можно ближе к ним.
Если они велели нам подойти и поболтать с ними, мы старались блеснуть. Некоторые относились к нам как ко взрослым, другие смеялись над нами, когда мы не пытались быть смешными. Если им нужна была пепельница или очередной напиток, когда они хотели узнать, где хранятся сковородки, потому что им захотелось пожарить яичницу в три часа ночи, мы с Ингрид боролись друг с другом за такие поручения.
В конце концов мы с сестрой засыпали, ни разу – в собственных кроватях, но всегда вместе, и просыпались среди беспорядка и фресок, спонтанно нарисованных на кусках стены, которые так и не окрасились в цвет рассвета в Умбрии. Последняя из них все еще держится на стене ванной, выцветшая, но не настолько, чтобы, стоя в душе, ты мог избежать изучения укороченной в угоду перспективе левой руки обнаженной женщины по центру. Впервые увидев ее, мы с Ингрид испугались, что это наша мать, нарисованная с натуры.