Не знаю, когда он перестанет называть меня Марфой. Надеюсь, никогда.

* * *

Наши родители до сих пор живут в доме, где мы выросли, на Голдхок-роуд в Шепердс-Буш. Они купили его, когда мне исполнилось десять, а деньги им дала в долг сестра моей матери Уинсом, которая вышла замуж за богатство, а не за Сильвию Плат. В детстве они жили в квартире над мастерской по изготовлению ключей, как всем рассказывает мать, «в депрессивном приморском городке с депрессивной приморской матерью». Уинсом на семь лет старше ее. Когда их мать внезапно умерла от неустановленного типа рака, а отец потерял интерес ко всему и к ним в частности, Уинсом бросила Королевский музыкальный колледж и вернулась присматривать за моей матерью, которой тогда было тринадцать. Карьера у нее так и не сложилась. А моя мать – скульптор второстепенной важности.

Именно Уинсом нашла дом на Голдхок-роуд и устроила так, что мои родители заплатили за него гораздо меньше, чем он стоил, потому что это было выморочное имущество, и, как говорила мать, судя по запаху, тело прежнего хозяина все еще валялось где-то под ковром.

В тот день, когда мы переехали, Уинсом пришла помочь отмыть кухню. Я вошла, чтобы что-то взять, и увидела мать, которая сидела за столом и пила вино из бокала, и тетю в жилетке для уборки и в резиновых перчатках, которая стояла на верхней ступеньке стремянки и протирала полки внутри шкафчиков.

Они перестали разговаривать, а затем снова заговорили, когда я вышла из комнаты. Я стояла за дверью и слышала, как Уинсом говорила моей матери, что ей, возможно, следует хотя бы попытаться изобразить намек на благодарность, ведь иметь собственный дом – вещь обычно недостижимая для скульптора и поэта, который не сочиняет стихов. Мать потом не разговаривала с ней восемь месяцев.

И тогда, и сейчас она ненавидит этот дом, потому что он узкий и темный; потому что единственный туалет отделен от кухни реечной дверью, так что, когда там кто-то находится, нужно громко включать радио. Она ненавидит этот дом, потому что на каждом этаже всего по одной комнате и очень крутая лестница. Она говорит, что всю свою жизнь проводит на этой лестнице и однажды умрет на ней.

Она ненавидит этот дом, потому что Уинсом живет в особняке в Белгравии. Огромный, он стоит на георгианской площади: как всем рассказывает моя тетя, на лучшей ее стороне, потому что солнце туда попадает во второй половине дня и вид на закрытый сад оттуда лучше. Дом был свадебным подарком родителей моего дяди Роуленда, ремонт в нем сделали за год до их переезда и с тех пор делают регулярно за такие суммы, которые моя мать считает аморальными.

При этом Роуленд невероятно бережлив, но скорее в качестве хобби: ему никогда не приходилось работать – и только в мелочах. Он приклеивает незаконченный кусочек мыла к новому бруску, но позволяет Уинсом потратить за один ремонт четверть миллиона фунтов стерлингов на каррарский мрамор и скупать предметы мебели, которые в каталогах аукционов описаны словом «знаковый».

Уинсом выбирала для нас дом по принципу хорошего остова – как говорила мать, чего там только под ковром не завалялось, – и ждала, что со временем мы улучшим его. Но интерес моей матери к интерьеру никогда не выходил за рамки жалоб на то, каким он был. Мы переехали из съемной квартиры в далеком пригороде, и у нас не хватало мебели для комнат выше второго этажа. Мать не предприняла никаких усилий, чтобы ее раздобыть, и они долгое время оставались пустыми, пока отец не одолжил фургон и не вернулся с разборными книжными полками, маленьким диваном в коричневом вельветовом чехле и березовым столом: он знал, что матери они не понравятся, но сказал, что это временный вариант, пока он не издаст антологию и не пойдут гонорары. Большая часть этих вещей все еще находится в доме, включая стол, который она называет нашим единственным подлинным антиквариатом. Его перемещали из комнаты в комнату, он выполнял различные функции, и в настоящее время это рабочий стол моего отца. «Но не сомневаюсь, – говорит мать, – когда я буду на смертном ложе и в последний раз открою глаза, я пойму, что этот стол и есть мое смертное ложе».