с повернутым к солнцу веселым виском.
Я всадник. Я воин во все времена.
На левом ремне моем фляга вина.
На левом плече моем дремлет сова,
и древнее стремя звенит.
Но я не военный потомок славян.
Я всадник весенней земли.
«Возвращайся, воин, в дом…»
Возвращайся, воин, в дом,
в дом дрем,
без руля и без колес
дом грез,
истреблен и гнет и трон —
дом дрем,
всё взаправду, всё всерьез,
дом грез.
Возвращайся, воин, к винам,
прекращай обиды битв,
обращайся, воин, к вилам,
обещай баклуши бить,
пригляни себе сутану
семейную…
Прокляни меня, солдат,
за советы.
«И грустить не надо…»
И грустить не надо.
Даже
в самый крайний,
даже
на канатах
играйте, играйте!
Алёнушка,
трудно?
Иванушка,
украли?
Эх, мильонострунно
играйте, играйте!
Или наши игры
оградим оградой?
Или —
или – или!
Играйте, играйте!
Расторгуйте храмы,
алтари разграбьте,
на хоругвях храбро
играйте, играйте!
На парных перинах
предадимся росту!
Так на пепелищах
люди плачут,
поэты – юродствуют.
«Был крыжовник…»
Был крыжовник
больше арбуза,
на мраморной березе
вороны сидели,
вороны сидели,
они целовались,
один ворон черный,
другой ворон белый,
один ворон каркал,
другой кукарекал…
Это в сказке. В жизни
такого не бывает.
В жизни всё иначе,
всё обыкновенно;
был помидор,
маленький, как клюква,
на двух муравьях
две вороны ехали,
две вороны ехали,
в клювах по сабле,
одна ворона белая,
другая не малиновая,
а по небу бегала
ворона в туфельках,
из мраморных жилок
плела паутину…
Это в жизни. В сказке
такого не бывает.
«Догорай, моя лучина, догорай…»
Догорай, моя лучина, догорай!
Все, что было, все, что сплыло, догоняй.
Да цыганки, да кабак, да балаган,
только тройки —
по кисельным берегам.
Только тройки – суета моя, судьба,
а на тройках по три ворона сидят.
Кто он, этот караван и улюлюк?
Эти головы оторваны, старик.
А в отверстиях, где каркал этот клюв,
по фонарику зеленому стоит.
По фонарику – зеленая тоска!
Расскажи мне, диво-девица, рассказ,
как в синицу превратился таракан,
улетел на двух драконах за моря…
Да гуляй, моя последняя тоска,
как и вся больная родина моя!
«Где же наши кони…»
Где же наши кони,
кони вороные?
Где же наши копья,
копья вороненые?
Отстарались кони.
Отстрелялись копья.
Незадаром в роще, бедной и беззвучной,
ходит странный ворон ходуном по сучьям,
ходит и вздыхает,
на лице громадном,
на лице пернатом скорбная гримаса.
Ничего не надо:
ни чужих отечеств,
ни коней, ни копий…
Осенью огромной
с нами наше счастье:
белые одежды,
бедный бор
да ворон,
ворон вороненый.
«И вот опять, и вот – вниманье!..»
И вот опять, и вот – вниманье! —
и вот метели, стражи стужи.
Я понимаю, понимаю
мятущиеся ваши души.
Когда хлеба́ ревут «Мы в теле!»,
я так спокоен, так неспешен:
мои костлявые метели
придут надежно, неизбежно, —
и кто бы как бы ни хотели, —
над всей над повседневной сушей!
Здоро́во, белые метели,
мои соратники по стуже!
«Завидуешь, соратник, моему…»
Завидуешь, соратник, моему
придуманному дому? Да, велик
он, храм химерный моему уму,
хранилище иллюзий – или книг.
Взойди в мой дом, и ты увидишь, как
посмешище – любой людской уют,
там птицы (поднебесная тоска!)
слова полузабытые поют.
Мой дом, увы, – богат и, правда, прост:
богат, как одуванчик, прост, как смерть.
Но вместо девы дивной, райских роз
на ложе брачном шестикрылый зверь.
И не завидуй. Нет у нас, поверь,
ни лавра, ни тернового венца.
Лишь на крюке для утвари твоей
мои сердца, как луковки, висят.
«Дождь идет никуда, ниоткуда…»
Дождь идет никуда, ниоткуда,
как старательная саранча.
Капли маленькие, как секунды,
надо мною звучат и звучат,
не устанут и не перестанут,