– Эх, если б я догадался!

Ночное светило напоминало ковригу с откушенной горбушкой, было по-настоящему прозрачным, пятна на лунной поверхности образовывали вздорное, скучное старушечье лицо, по кабинету распространялся бледный свет. По-прежнему мучился на стуле парень, считающий себя убийцей друга, ибо логика была проста и жестока: скажи Андрей Лузгин бывшему уголовнику: «Останься!», дождись минуты, когда на станции Сосновка – Нижний склад сойдет с опасной подножки Женька Столетов – не стоял бы возле выключателя капитан Прохоров, не было бы холмика сырой земли на деревенском кладбище.

– Не буду включать электричество, – опуская руку, сказал Прохоров. – Бог с ним, с электричеством…

Приподняв плечи, капитан неслышно прогулялся по диагонали квадратной комнаты, стараясь не смотреть на Андрея, опустился снова на раскладушку, мирно затих… Он мысленно всматривался в почерк белобрысой девчушки, писавшей протокол знаменитого комсомольского собрания, представлял ее глаза, пальцы, нос, брови. У буквы «з» был мужской энергичный завиток, буквы «ч», «г» были по-женски неразличимы – им не хватало решительной отъединенности – слова друг от друга стояли далеко, точно писавшая разделяла их длинным вздохом.

– Глазоньки бы мои не смотрели на эту расчудесную луну! – насмешливо сказал Прохоров. – Как только гляну на нее, так – нате вам! – думаю о Соне Луниной… Она действительно белобрысая?

Во! Повесть о дикой собаке Динго и первой любви… «Показания Луниной Софьи Васильевны дают основания полагать о наличии любовного чувства к ней со стороны Лузгина Андрея Григорьевича». Это следователь Сорокин…

Прохоров открыл глаза.

– Меня все-таки интересуют отношения Евгения Столетова, Анны Лукьяненок и… – Прохоров помолчал. – Что произошло в клубе на новогоднем празднике?

Андрей не пошевелился. Он жил в сложном мире вечера двадцать второго мая, все никак не мог сойти с подножки вагона в предновогодний клуб, и даже имя Сони Луниной не выбило его из страданий: корчился на стуле, сжимал по-прежнему грудь могучими руками, остановившиеся глаза отражали мертвенный лунный свет.

– Двадцать второго мая Женьку нельзя было оставлять одного! – прошептал Лузгин.

Прохоров насторожился:

– Почему именно двадцать второго мая?

И случилось то же самое, что на лесосеке, – парень мгновенно замкнулся. Смотрел на капитана исподлобья, взволнованный, был таким, что пытай огнем, пали железом, мори голодом – не скажет, что произошло на лесосеке двадцать второго мая. А ведь день был особенным, ключевым для всего столетовского дела!

– Что происходило, Андрей? – скучным от безнадежности голосом повторил Прохоров. – Поймите: от меня ничего скрывать нельзя. Что случилось?

Никакой реакции.

– Еще раз спрашиваю, Андрей, что случилось?

Как горохом об стенку…

– Что вы от меня скрываете?

– Ничего!

Ну, слава богу! Хоть словечко произнес, хоть губы пухлые разжал! Разозленный Прохоров мысленно послал Лузгина к черту, понимая, что за упрямым молчанием парня скрывается серьезное, если не главное!

– А ну расскажите-ка о новогоднем вечере, Андрей Лузгин! Расскажите-ка, все подробненько, обстоятельно, словно, знаете ли, на духу… И не забывайте, пожалуйста, товарищ Лузгин, что говорите с инспектором уголовного розыска!

Ага! Вздохнули, потупились, заробели! Ну?!

– Ничего особенного тогда не произошло, – тихо сказал Лузгин. – Был обыкновенный бал-маскарад… Мы опоздали немножко, а когда притащились, то веселье било бодрым ключом…

За пять месяцев до происшествия

…был обыкновенный деревенский бал-маскарад; в новогоднем клубе веселье действительно било бодрым ключом – наяривал без нот духовой оркестр, стояла посередь зала ширококронистая красавица лучших елочных кровей, горели разноцветные лампочки, крутился под потолком многогранный матовый фонарь. По клубу заполошно носился заведующий с мушкетерской бородкой, у входных дверей стоял свечечкой участковый Пилипенко, пьяных налицо еще не виделось, вокруг елки танцевали девчата с девчатами, парни отсиживались на скамейках, исключая трех студентов, приехавших в деревню на каникулы, – эти на кедровом прекрасном полу работали старательно.