Милаш не был старым нытиком, который поучает молодых жизни, с раздражением высказывая накопленное годами недовольство. Но не был он и тихим увядающим старцем, утонувшим в воспоминаниях, которые иные с самолюбованием выкладывают в скучных мемуарах. Это был просто очень уставший и очень одинокий человек, посвятивший в свое время работе всю жизнь. Он так и не нашел себе увлечения, бесцельно убивая время за книгами, телевизором и утомительными ежедневными прогулками перед сном, которые затягивались до глубокой ночи. И его ничуть не смутили небылицы, рассказанные в новостях, и сообщение о комендантском часе, на время действия которого гражданам предписывалось не выходить на улицы. Казалось, потускневшая вселенная просто не в силах вывести этого человека из болезненного равновесия, более подобного коме. Равнодушие не просто сопутствовало ему последние годы, оно стало смыслом омертвевшей души.
Милаш не боялся ни людей, ни темноты. Он уже не тосковал по умершей жене и не любил эту покосившуюся скамейку на набережной грязной реки, которая рассекала город темно-зелеными и дурно пахнущими водами, хотя и приходил сюда каждый божий день. Ему вообще редко выпадало счастье испытать хоть какой-нибудь всплеск эмоций, но в этот вечер старик искренне удивился, увидев, что место, бережно хранившее его одиночество, занято.
Фонарь в сквере на противоположном берегу был ярким, но едва освещал деревянные брусья скамьи и огромного детину, занявшего ее. На дрожащей при каждом прикосновении ветра речной глади от фонаря пролегала пылающая дорожка света, которую вполне можно было назвать лунной. Она складывалась из бликов, чьи пляшущие огоньки раскачивались, угасая и разгораясь вновь, что придавало реке с ее смрадными водами сказочный вид, полный двусмысленных намеков.
Старик не любовался игрой света на поверхности воды, которая с тупым постоянством несла куда-то свое грязное жидкое тело, и не находил в этом пейзаже ничего романтичного. Он просто приходил сюда, как мог приходить в любое другое место, чтобы упереть свой взор в одну точку и неподвижно сидеть, не думая ни о чем. Не имело значения, красиво здесь или убого, темно или светло – главное, чтобы не было никого больше, чтобы это место существовало только для него!
– Это моя скамейка,– тихо возмутился Милаш, подойдя вплотную, и впервые почувствовал, как слаб его голос.
Сумерки не позволяли старческим глазам рассмотреть детину, не соизволившего даже вида показать, что заметил старика, и Милаш грузно и неловко уселся рядом с незнакомцем. Ему, вдруг, стал очень любопытен этот странный молодой человек, захотелось расспросить его о чем-нибудь, послушать обычную человеческую речь, и незаметно для себя, как это часто бывает в преклонном возрасте, старик заговорил.
Сперва он просто нашептывал под нос собственные мысли, беседуя с самим собой. А после, стал доверчиво пересказывать воспоминания, по мере того как они вздымались из глубин памяти. Было удивительно, какие подробности раскрываются в минуты озарения, как много ярких мелочей складывается в отчетливые картины прожитых лет. Милаш говорил и говорил, взахлеб расписывая отдельные эпизоды жизни. Он поведал о скромном уюте семейного счастья, пережитого с женой, об их печали из-за невозможности иметь детей, о страшном грузе одиночества, которое отравило его старость, лишив смысла прожитую жизнь, наполненную никчемной суетой. Больше всего угнетало отсутствие детей, глазами которых можно было увидеть мир заново, по-детски чистым и искренним, наблюдая в их медленном становлении самого себя, словно возрождаясь в наивных детских душах.