Мэр свернул пергамент и вернул его моему отцу:
– Понятно…
И все. Помню, как я был ошеломлен тем, что мэр не извинился и не предложил отцу больше денег.
Отец тоже помолчал, потом продолжал:
– Город в вашей юрисдикции, сэр. Однако выступать мы все равно будем. Либо здесь, либо прямо за околицей.
– Зала не дам! – твердо сказал мэр. – Не хочу, чтобы его снова разнесли.
– Да мы можем и прямо тут выступить, – отец указал на рыночную площадь. – Места тут достаточно, и за околицу никому выходить не придется.
Мэр замялся, хотя я просто не верил своим ушам. Мы действительно иногда выступали прямо на площади, потому что в городе не было ни одного достаточно просторного зала. Два из наших фургонов нарочно были устроены так, что раскладывались в сцену. Но за все свои одиннадцать лет я мог бы пересчитать по пальцам случаи, когда бы нас нарочно заставляли играть на площади. Ну а уж за околицей мы еще ни разу не играли!
Однако же от этого нас избавили. Мэр наконец кивнул и жестом подозвал моего отца поближе. Я выскользнул из фургона с другой стороны, подошел поближе и успел расслышать конец фразы:
– Народ-то у нас богобоязненный. Так чтобы ничего вульгарного или там ереси какой. А то с предыдущей труппой, что тут побывала, мы лиха хлебнули сполна: две драки, у людей белье с веревок попропадало, а одна из Брэнстоновых дочек в интересном положении теперь.
Я буквально вышел из себя. Я все ждал, когда же отец с присущей ему язвительностью объяснит этому мэру, в чем разница между простыми бродячими лицедеями и эдема руэ. Мы не воруем. И никогда не допустим, чтобы ситуация настолько вышла из-под контроля, чтобы какие-то пьянчуги разнесли зал, где мы выступаем.
Но отец ничего такого не сказал, только кивнул и вернулся назад к фургону. Он махнул рукой, и Трип вновь принялся жонглировать. Марионетки тоже вынырнули из коробок.
Он обошел фургон и увидел, что я стою, прячась за лошадьми.
– Судя по твоему виду, ты все слышал, – сказал он, криво усмехаясь. – Идем, мой мальчик. Он заслуживает высшей оценки – не за любезность, так хоть за честность. Он просто сказал вслух то, что прочие люди думают про себя. А ты как думал, почему, когда мы расходимся по своим делам в большом городе, я велю людям держаться по двое?
Я понимал, что это правда. И все равно, мальчишке проглотить такую пилюлю было нелегко.
– Двадцать пенни! – уничтожающе бросил я. – Будто милостыню подал!
Вот что самое трудное в том, чтобы расти одним из эдема руэ. Мы повсюду чужие. Многие видят в нас бродяг и голодранцев, другие считают нас немногим лучше воров, еретиков и шлюх. Когда тебя обвиняют в том, в чем ты невиновен, это нелегко, но еще хуже, когда на тебя смотрят свысока олухи, отродясь не прочитавшие ни единой книги и не бывавшие дальше двадцати миль от места, где родились.
Отец расхохотался и потрепал меня по голове:
– Ты бы лучше пожалел его, мальчик мой! Мы-то завтра уедем своей дорогой, а ему-то до гроба придется жить с самим собой!
– Невежественный пустомеля! – с горечью бросил я.
Отец твердо положил руку мне на плечо, давая понять, что я сказал достаточно.
– Думаю, это оттого, что Атур рядом. Завтра двинемся на юг: там и пастбища зеленее, и народ подобрее, и девушки милее!
Он развернулся в сторону фургона, приложил ладонь к уху и ткнул меня локтем в бок.
– Я все слышу! – пропела матушка из-за стенки. Отец ухмыльнулся и подмигнул мне.
– Ну и что ставить будем? – спросил я у отца. – Ничего вульгарного, имей в виду! Народ-то у них богобоязненный.
Он посмотрел на меня:
– А ты бы что выбрал?
Я крепко задумался.
– Я бы взял что-нибудь из Брайтфилдовского цикла. «Как закалялся путь», что-нибудь вроде этого.