– В чём дело? – спросил Курашвили.

– Вот, ваше благородие, господин доктор, я говорю ему – лежи, а он, сукин сын, извиняюсь, всё не лежится ему… вот и допустил кровотечение…

– Ваше благородие, не верьте ему, напраслину он возводит, поносит меня трусом, што я сознательно допустил кровотечение, штоб не возвращаться на позицию, так он всё врёт!

Санитар и Четвертаков говорили одновременно и нетнет да и обогащали обращение друг к другу матерными словцами, никак не позволительными в присутствии офицера, а также в связи с кануном православного праздника.

Курашвили мог приказать прекратить спор, но он сделал подругому: он отпустил с дежурства санитара, велел Четвертакову сесть на лежак, разбинтовал рану, осмотрел и оставил сохнуть. Рана нагнаивалась.

– Эх, – вздохнул Четвертаков, – щас бы полить её байкальскою водичкой, вмиг бы затянулась!

Рана была не опасная, но очень неприятная, на голеностопном суставе, и Четвертакову нельзя было двигать ступнёй, а он двигал, поэтому санитар и ругался. А Четвертаков не мог не двигать, к завтрашнему представлению он подготовил номер, а готовил долгодолго, и ему было обидно, что из-за какойто ерунды его приготовления пойдут насмарку.

Курашвили же видел, что рана превращается в незаживающую трофическую язву из-за сырости.

– Тебя, Четвертаков, надо отправлять в тыл, в госпиталь, а то лишишься ноги! – задумчиво произнёс он.

– Што вы, дохтар, из-за такойто чепухи…

– Молчать, Четвертаков! – Доктор сам не заметил, как из сугубо гражданского он вновь обратился в полкового военного хирурга Действующей армии. – Поговори мне ещё!

– Не поеду! – промолвил Четвертаков, и Курашвили поднял на него глаза. Четвертаков смотрел на доктора так, что у того похолодело между лопатками – Четвертаков смотрел на доктора как на врага. Это был взгляд человека, полтора года убивающего людей, и этот взгляд был хорошо знаком доктору, на это он уже нагляделся.

Доктор всё понял.

– Ладно, оставайся, только тебе придётся лежать вот так, без перевязки… где же сейчас искать твой чёртов Байкал с «водичкой»?

Кроме Четвертакова в лазаретном блиндаже лежали ещё пятеро легкораненых, они с любопытством и даже азартом следили сначала за руганью вахмистра и санитара, а сейчас увидели, что представление кончилось, и стали ворочаться на своих лежаках и устраиваться ко сну.

– Я ить, дохтар, к завтремуто всё приготовил, как же я бо́сымто буду представлять?

– Чего представлять, что ты несёшь? – Курашвили начал злиться уже поокопному, а как же ещё, если к тебе относятся, как к врагу?

– Как чего? Я завтра… эта… у меня цельное представление, што же я… зазря, што ли?

Курашвили, как и все, знал о приготовлениях, а драгуны репетировали: они плясали вприсядку и пели, ктото декламировал вирши, ктото нареза́л из березы свистульки. Драгуны, свободные от службы в первых линиях, уходили в тыл, в лес, в березняк и насвистывались и наплясывались там до одурения. Унтера старались особо не обращать внимания, а между собою шептались, что мастер на все руки кузнец №1 эскадрона Петриков будет играть на двуручной пиле. Что собирался представлять Четвертаков, Курашвили не знал, он посмотрел на вахмистра и ушёл за выгородку. Четвертаков набычился.

«Чёрт долговязый, оглобля! – думал Четвертаков про доктора. – Подумаешь! Чё я, крови испугался? Не видал, чё ли?»

Ему было обидно. Вообще, после того, как он вернулся из отпуска, всё стало другое. Не хуже, не лучше, но другое. Письмо от отца Василия догнало его на следующий день по прибытии в полк во второй половине ноября. Письмо отдал отец Илларион уже распечатанное, но это была военная цензура, то есть всё правильно, всё по закону. Отец Илларион не стал ничего ни говорить, ни спрашивать. Кешка прочитал и долго не мог сообразить, а что теперь со всем этим делать, и решил, что ничего он с этим не будет делать. Полк еще маневрировал, и особо не было времени думать, но прошло две недели, и командование определило полку расположение.