– Не гундось, – огрызнулся в свою очередь Сеня и предложил другу «ниточки в голове пораспустить», так по-своему он приглашал к чаепитию.
Обмениваясь с сокамерником пустыми фразами, не имеющими для будущей жизни значения, Жутков сходил на парашу; ощерившись, с зажатой в зубах сигаретой, тоскливо посмотрел в забранное решёткой оконце, за которым было снежно и серо, умылся и сел напротив Сени, чтобы напоследок ритуально выпить с другом чая – запомнить вкус казённых пряников.
Конечно, настоящей дружбы между Жутковым и Сеней не было. Всё это время они жили порознь друг с другом, каждый в своих мыслях. И вели себя, как два забытых на остановке пассажира, вынужденных прибегнуть к взаимодействию, чтобы живыми дождаться автобуса, застрявшего где-то по дороге в снегах. И вот теперь эта связь, сплетенная из бытовых мелких хитростей и уловок да взаимной во спасение лжи, становилась всё условнее. И Сеня наблюдал за действиями Жуткова с видом человека, решившего воткнуть предателю вилку в кадык.
– Ну-ну, Семен. Ну что ты смотришь, как Ленин на буржуазию, – успокаивающе проговорил Жутков, тепло заглядывая другу в глаза и закусывая терпкий привкус чая сахаром.
– У-ми-най, – чётко, будто разжёвывая, сказал Сеня и растянулся на нарах, застыв взглядом где-то на потолке. Он часто говорил так: печатая, комкая злобу где-то внутри и отхаркиваясь ею. В такие моменты к Сениному негодованию примешивалась и обида на весь отчуждённый за оградой мир. В этом «у-ми-най» речь шла не об одном Сенином чае и сахаре, в нём подразумевалось и всё, что Жутков умнёт, как только выйдет на свободу: женщины, водка, всевозможные продукты питания, – он уже, в воображении Сени, всем этим пользовался. И смеялся про себя над Сеней. И это угнетало Сеню и мучило до слёз.
Разжалобившись, Жутков решил что-нибудь подарить сокамернику на прощанье. Но больше всего, по его наблюдениям, Сеня любил питаться; вечно недоедающий, страдающий диабетом, он сатанел от одного вида вкусной пищи. Но у Жуткова как раз ничего из еды не оставалось. Гена достал из тумбочки свои чётки с прозрачными зёрнами, внутри которых были разнообразные фигурки зверей, и вложил в руку Сени.
– На вот, возьми на память, сосед, – сказал Жутков.
– Не надо, Гена. Оставь мыльницу. Нужнее, – будто выронил изо рта осиплым от обиды голосом Сеня.
– Мыльницу так мыльницу, – заключил Жутков, доставая и её. – На, вместе с мылом.
Глядя на зло погруженного в себя Сеню, Жутков вспомнил, как уличил его за пожиранием сала в одиночку. Думая, что сосиделец спит, Сеня страстно изжевывал и иссасывал под одеялом доставшийся ему на свиданке шмат. А Жутков лежал без сна и мрачно слушал; и стоило ему пошевелиться, как Сеня замирал, тревожно сопя, в липкой от страха тишине, чувствуя, как во рту становится предательски солоно. И переждав немного, вновь принимался смачно жевать и чавкать. Жутков не помешал бы ему распоряжаться продовольствием, как заблагорассудится. Но Сеня не хотел выставлять себя жмотом и решил скрыть появление у него сала. Когда же утром выяснилось, что Сеня сломал о шкурку зуб да вдобавок расстроил желудок, Жутков не выказал осведомленности вслух. Но встречаться взглядами оба сосидельца избегали: один – от брезгливости и презрения, другой – от обиды и злобы.
Со скрежетом дверь открылась, и в камеру вошёл конвоир с лицом похожим на взмокшую мозоль в тусклом свете камеры. Молодой бледный солдатик.
– С вещами на выход! – крикнул он надтреснутым, простуженным голосом.
– Прощай, брат! – сказал Жутков и побрёл из камеры вон. Ещё раз глянул сквозь прутья на Сеню, отвернувшегося и поджавшего под себя ноги в залатанных шерстяных носках; и гулко зашагал, обысканный и ведомый конвоиром по пустому мрачному коридору, проложенному сквозь тюрьму стылой окаменевшей кишкой.