Еще бы, лениво и совершенно беззлобно подумала Риаленн, сжимая рукоять ножа. Да, жертва была необычной – человек, и не просто человек, но – Хранитель. Интересно, что же все-таки произошло? Кто так растревожил вековые деревья, что сам Лес стал выходить по ночам на охоту? Жаль, что придется умереть, так и не узнав этого. Вот только дождется…

Она сама не заметила, как новообретенная сила, взятая из последних запасов переохлажденного организма, понемногу оставила ее. Риаленн снова была молодой ведьмой, и ветер, увидев перед собой обнаженную слабость, впился когтями-снежинками в кожу, вбуравился внутрь, ожег пастушьим кнутом (вздрогнула! помнишь! все помнишь?! помни…), и мягко опустил в снег коченеющее тело.

Лес, чего же ты ждешь?

Жертва ждет тебя, возьми ее и насыться, ибо есть Долг Хранителя – неписаный закон, по которому душа ушедшего под твою защиту – навсегда твоя, – и есть твоя благодарность, и Хранитель это знает, и, отдавая тебе свою жизнь, просит о том, что важней непрожитых мгновений и погибших чувств.

Просит о жизни.

Не своей – нет, о жизни тех, кто по собственной глупости ходит по ночам в рассвирепевший Лес, пытаясь заслужить славу отчаянных парней, чтобы сладкие губы деревенских красавиц впивались в загрубевшие от черствого хлеба и грубых слов рты, чтобы – ночь, и летучие мыши, и звезды, и козодои, и прель осеннего сена, и жар обезумевших сердец…

Риаленн искривила губы в горькой усмешке: Хранитель, о чем думаешь в смертную минуту? Ведь сейчас каждое мгновение отпущено тебе Лесом и никем иным – только Страж может решать твою судьбу.

О чем думаешь, Хранитель?

Она прислушалась – и радость озарила голубые, как весенние озера, глаза: в чаще, что возвышалась за спиной, хрустел свежий снег. Да, жертва была принята, и теперь оставалось самое легкое…

Риаленн вспыхнула языком пламени, устремляясь к темному небу в немой мольбе – чтобы Стражу хватило и Карфальский лес снова стал приютом бродяг, охотников и грибников, чтобы был просто – лес, а не Лес; и январь ворвался в душу Хранителя, выжигая языком стужи последние капли разума, прерывая полет первой бабочки, обрывая крылья, превращая в пепел анис обледеневшей кожи – и заточенная кость с хрустом вошла в узкий промежуток между ребрами – слева, там, где трепетало сердце, которому всегда не хватало этого проклятого чувства – любви.


– Ххарстт! – ветка издевательски треснула под кованой подметкой кожаного сапога, и Харст, ощерившись на зиму некормленым волкодавом, беззвучно, но от этого не менее грязно выругался: не хватало спугнуть зверюгу в третий раз! Уже дважды – небывалое дело! – уходил от него снежный кот, животное с потрясающе красивым и столь же дорогим мехом. В первый раз Харст упустил его на перевале Зарвей, поскользнувшись на ледяном откосе и едва не сломав себе шею; на дедовом арбалете после этого появилась заметная трещина, что заставляло охотника с особой настойчивостью преследовать добычу. Зверь, разумеется, тут же махнул через гребень и был таков, а охотник только тихо завыл, вцепившись в расшибленную о камень ногу и покачиваясь от боли на сыром зимнем ветру. Второй раз кот ушел от Харста в предгорьях, оставив недоеденную куропатку истекать теплой кровью на разрытом в схватке снегу, и стрела, выпущенная на мгновение позже, чем следовало, лишь вырвала клок драгоценного меха из пушистого хвоста. Иногда Харсту казалось, что в его безуспешной погоне есть элемент безумия, и давно уже нужно повернуть назад, но чувство мести за старый арбалет жило в охотнике само по себе, подчас подчиняя память, волю и рассудок, и он сжимал зубы, бросая себя по следу когтистых лап, и порой отмахивал до тридцати миль в день по свежему следу и с немудреной поклажей за плечами.