Он медленно приподнял голову, словно ища виновника столь глупой, ненужной смерти, которая должна была состояться именно здесь и именно в то время, когда он, Харст, окончит свою нелепую погоню за куском меха, который так ценят чванливые городские дамы, и только теперь заметил торчащую из замерзшего тела рукоять костяного ножа.

Рыча не хуже раненого снежного кота, охотник отпрянул в сторону – снег был красным и уже подмерз, консервируя до весны раствор бесценной крови; очевидно, метили в сердце, да промахнулись, если, конечно…

Харст рванулся на чистый снег. Огляделся. И проклял все на свете, особо помянув Карфальский лес и городских модниц: к прогалине, на которой лежала умирающая, вели только три цепочки следов, и одна из них принадлежала жемчужно-черной кошке, а две – людям, из чего следовал пренеприятнейший вывод: девушка совершила самоубийство, причем почти удачно. И это "почти" зависело сейчас только от действий случайно попавшего в эти места зверобоя.

Случайно? Ну, разумеется…

Харст нервно усмехнулся, лихорадочно собирая хворост дрожащими пальцами: в суеверия подался, друг? Сам с собой говорить начал? Есть, есть такой грешок – погуляй сорок лет по лесам в одиночку, белым волком начнешь на луну завывать. Он не помнил, когда узнал слова этой старой охотничьей песни, но она бережно хранила Харста всю его долгую и – если честно – счастливую жизнь. Это она тонкой отравленной стрелой срывалась с арбалетного ложа, это ее пел свистящий ночной костер, и охотник не мыслил свое существование без нехитрого напева:

Лес – отец твой, и мать, и подруга, и дочка,

Привыкай в одиночку, стрелок, воевать…

Вощеная спичка чиркнула о коробок, и жизнь затрепетала на сухих клочьях мерзлого мха, и разгоралась вместе с этой жизнью харстова песня:

Пусть предаст тебя брат за презренное злато,

Пусть оставят друзья на снегу умирать -

Ты уйдешь в мир зверей за своим листопадом,

Страж осеннего сада…

Он скрипнул зубами, взглянув на костяной нож – удалять его пока что было опасно, и без того – в чем только душа держится, а рана к тому же почти не кровоточила. Значит, повременим с этим… Укрыв девушку с подветренной стороны запасным кожухом-треушничком, зверобой справедливо рассудил, что сделал все, что мог, и сейчас пора заняться зверем, тем более что прекрасный мех вполне заменит спасенной теплую шубку. Несмотря на вполне приличные размеры, кот весил сравнительно немного, и Харсту удалось перебраться вместе с добычей к живому огню, который весело и ободряюще постреливал искрами, словно смеялся над незадачливым охотником.


Ночь глядела золотыми глазами в самое сердце Карфальского леса, туда, где застыл у костра сгорбившийся человек, охраняя тревожный сон укутанной в свежесодранную шкуру зверя девушки. Ночь играла с людьми – играла всегда, и ее шутки были, в общем-то, предсказуемы, но в этом и заключалась та романтичность, которой славятся глухие, непролазные чащобы со всей полагающейся атрибутикой – совами, летучими мышами, скрипом деревьев и обрывками теней: мечется огонь, дрожат отсветы на земле, и тепло-о, и хорошо-о…

Риаленн не хотела просыпаться.

Она умерла быстро, и было почти не больно – все чувства в тот миг затмило осознание: я – жертвую! Я – спасаю! И сейчас, лежа на земле, завернутая во что-то теплое, Риаленн пыталась понять, что же именно пошло не так.

То, что она была жива и даже – о ужас! – хотела есть, могло значить только одно… хотя делать выводы из такого жидкого материала – неблагодарная работа. Впрочем, было совершенно ясно, что Лесной страж свою добычу не получил. Причем не получил добровольно: легендарный, и потому позабытый, древний дух никогда бы не позволил случайности вмешаться в его намерения.