Увидав на столе книги, я припомнил нашу первую встречу и узнал, что он тогда читал. Оказалось, это был «Мельмот Скиталец» Мэтьюрина.

Странное дело, но прежний образ жизни – я имею в виду мои университетские занятия, – опротивевший мне в Москве, на новом месте проявился вдруг привычкой к чтению: упражнения для глаз сделались необходимостью, упражнения языка – удовольствием. Сам не знаю как, я находил время и для попоек, и для долгих споров при намеренно скудном освещении, успевал к дяде и чуть было не превратился в настоящего оперного поклонника, спускающего жизнь у театрального подъезда. Пока только одного признака молодой жизни не существовало для меня.

Вечер того дня, когда впервые переступил я порог скромной квартиры Неврева, мы уговорились провести у меня. Неврев обещался быть в восемь, а я отправился в штаб к полковому командиру, который пожелал зачем-то видеть юнкеров. Около семи я уже вернулся домой. У дверей скучал солдат, переминаясь с ноги на ногу. Увидев меня, он извлек из рукава сложенный вчетверо лист бумаги и обрадованно сообщил:

– Их благородие корнет Неврев приказали передать.

Я отпустил солдата, довольного тем, что дождался меня, и развернул листок.

«Сегодня быть не могу. Извини. Неврев», – прочел я неровную строчку, даже не присыпанную песком, отчего буквы безобразно расплылись. «Странно, – подумалось мне, – что за спешка». Делать было нечего – на всякий случай я предупредил хозяйку, что буду у себя, облачился в халат и уселся с книгой у растворенного окна. Прелесть июньского вечера потихоньку проникла в комнату – я сидел над забытой книгой, наблюдая, как каждое мгновенье уносит накопленный за день свет. Я видел, как предметы на столе окутываются таинственностью, трогал их руками, убеждаясь, что они не растворились в сумерках, не изменили своей сущности, той, к которой мы привыкли. Я старался угадать тот миг, который поведет счет ночи, секунду, которую ждешь и никогда не различаешь.

Долго сидел я, подперев ладонью подбородок, глядя на небо, разомлевшее под низкой красной луной, прислушиваясь к мерному треску цикад, мечтая и строя планы один сладостней другого, ибо непередаваемое волшебство ночи околдовало и душу, и разум.

Вдали послышался шум экипажа. Едва слышный поначалу, через несколько минут он приблизился к самому моему окошку. До меня донеслись хриплые голоса, называвшие мою фамилию, и отвечавший им испуганный голос хозяйки. Я поднялся из кресел и быстро спустился по скрыпучей лестничке. Кое-как одетая вдова со свечой в руке уже отворила дверь, через которую велись переговоры, и на крыльце я увидел пристава. За его спиной во дворе виднелись дрожки, с которых кучер, пыхтя, тащил на землю что-то длинное, тяжелое, оказавшееся вдруг обмякшим телом, которое он, наконец, стащил и посадил, прислонив к колесу.

– Что вам угодно? – спросил я.

– Видите ли вы, – пристав с улыбочкой кивнул на сидящее тело, – этого офицера мы подобрали у заставы. Это ведь ваш товарищ.

– Что же с ним? – вскричал я, подходя к дрожкам.

– Известно что, – продолжал улыбаться пристав, – мы узнали мундир да и подняли от греха, прямо на дороге лежал. И ограбить могли, и… все могли при таких-то кондициях. Лихого народа полно шляется. Э-эх, господа, господа…

– Да как же вы знали, куда везти? – недоумевал я.

– Они сами попросили, чтобы к вам, – объяснил пристав и загадочно добавил: – Когда еще говорить могли.

– Да полно, пьян ли он?

– Мертвецки, – был ответ.

Пристав долго еще объяснял, что могло бы случиться, если бы случай этот стал как-нибудь известен начальству. Я угостил его «Ривесальтом», кучеру дал на водку и поспешил наверх, где на сундуке, наспех покрытом ковром, положили моего бесчувственного товарища.