Помню, поначалу я испытывала легкое отвращение, подумав: «Я уже все об этом знаю!» Тем не менее ее выступление перед нашим классом оказало на меня глубокое воздействие. Она говорила с нами очень понятным языком, очень откровенно – и наряду с этим прозаично и буднично. Она рассказала нам свою историю от начала войны и до момента своего освобождения просто и искренне, не пытаясь нас развлечь или смягчить суровость своего рассказа. Она не вставала и не ходила нервно и бесцельно по классной комнате, она просто сидела перед нами, смотрела нам в глаза и рассказывала о том, что ей пришлось пережить. Иногда на ее иссохшие зеленые глаза наворачивались слезы, и я понимала, сколько мужества потребовалось ей, чтобы прийти к нам со своей историей, и с каким достоинством она держалась.

В том же году умер мой дедушка Эмерих. Мне было тринадцать лет, а Дэвиду – пятнадцать. Дедушка занимался своим любимым делом: сидел за карточным столом в венгерском клубе на Манхэттене и играл в окружении своих друзей в кункен. Внезапно он тяжело опустился на стол. Я никогда не забуду тот пронзительный вопль, который издала моя мама, когда на следующее утро узнала эту новость.

На похоронах присутствовало около двухсот человек. По меньшей мере полдюжины плачущих венгерок заключили меня в свои объятья, и каждая призналась мне в том, что была влюблена в моего дедушку. Даже в свои семьдесят с небольшим лет он все еще обладал такой харизмой!

После смерти дедушки Эмериха мама рассказала мне несколько историй из его жизни. Одна их них произошла в Венгрии, где моя мама и моя бабушка Элжбета скрывались в деревне у одной сельской семьи, после того как место их убежища в Будапеште было раскрыто. Неожиданно там появился мой дедушка. Он шел по проселочной дороге, на которой стояли немецкие солдаты. Моей маме в то время было около шести лет, но уже тогда она понимала, что не нужно открыто радоваться, увидев своего отца, – это может быть опасно для всех. Ей удалось подавить желание подбежать к нему и обнять его. Это умение ребенка держать себя в руках до сих пор поражает меня.

Позже я поняла, что в изложении мамы истории про дедушку представляли собой причудливую смесь жития святых и мифов о богах. Однако следует иметь в виду, что в годы войны моя мама была еще совсем ребенком – и что она на самом деле могла помнить?

Позже у мамы начался рассеянный склероз, а это заболевание сильно влияет на память. Ее рассказы становились все более преувеличенными, а их изложение – театральным. Сначала, по ее словам, дедушка когда-то побывал в трех концентрационных лагерях, а позже она упоминала уже четыре. Было ли это результатом того, что мама вспоминала новые подробности, или же в ее памяти просто все перемешалось? В любом случае отличить реальные факты от вымысла в ее рассказах становилось все труднее.

К этому времени я уже стала взрослой, уехала и жила отдельно. У меня была своя жизнь, которая, как и полагается, протекала здесь и сейчас и была нацелена в будущее. Прошлое представлялось мне чем-то застывшим и устаревшим. Почему я должна была интересоваться прошедшей войной и Холокостом? Разве мне нужно было в этом разбираться лишь потому, что я – родом из семьи Выживших? Разве моя семья не стремилась так отчаянно «оставить все это позади» и «жить нормальной жизнью»? Как мне казалось в то время, для того чтобы жить нормальной жизнью, следовало перестать думать о прошлом.

* * *

И я перестала о нем думать – надолго, на целые десятилетия. У меня появились другие интересы, другие задачи и цели. Я стала театральным художником, а затем журналистом. В начале своей журналистской карьеры я писала в основном на злободневные для американского общества темы: о бездомных, о заключенных, о расизме, о правах на жилье, о здравоохранении, о насилии в семье. Я также много писала об искусстве и театре. Позже я готовила статьи для газеты «Нью-Йорк таймс», и моей темой являлись материалы про Гарлем и Бронкс. Затем я получила работу в новостном отделе агентства «Блумберг», моим направлением стало городское искусство и культура.