– Послушай меня внимательно. Эта тварь убила трех человек, включая моего шефа. Я ему помогала раскрывать первое убийство– так что считай, что я к тебе обращаюсь официально. Скажи пожалуйста– кто она? Что ты о ней знаешь?
– Какая тварь?– спокойно спросила Анька. Её спокойствие обнадежило Кременцову. Она решила, что Анька не корчит дуру, а уточняет.
– Худая, рыжая. Та, что бросила тебе под ноги гребешок.
– Да всё это относительно.
Кременцова хотела сесть, но вовремя вспомнила, что приколота.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Что никто мне под ноги гребешок не бросал. Он просто лежал на земле, а мне было пятнадцать лет, и я шла, про мальчиков думала. Гребешок! Ты чего, смеёшься? Я бы и крокодила вряд ли увидала, окажись он там.
– Интересно, где это ты так шла босиком, ни на что не глядя?
– По сельской местности.
– По деревне?
– Да.
– Название скажешь?
– Какое ещё название?
– Ну, деревни этой.
– Деревни?
– Да.
– Извини, я всё перепутала. По Москве я шла. По Тверской. Сломался каблук, и я сняла туфли. Устраивает тебя такой вариант?
– Устраивает. Скажи, к тебе кто-нибудь приходит?
Анька зашевелилась и повернула голову. Её взгляд потряс Кременцову. Не испугал-потряс.
– Да, приходит. Мама. Но если ты её…
Кременцова с яростью перебила:
– Не я её, а ею займется следователь по особо важным делам, который раскручивал на допросах бывших верховных судей и уголовных авторитетов! Мой шеф– Алексей Григорьевич Хусаинов, которого я любила немногим меньше, чем ты свою маму любишь, был его другом! Близким, проверенным, закадычным другом! Поняла, сука? Ты поняла меня? Или нет?
– Заткнись,– по прежнему тихо, но как-то сдавленно попросила Анька,– пожалуйста, не ори. Мне нужно подумать.
– Долго ты будешь думать?
– Нет.
Пока Анька думала, Кременцова присматривалась к врачам, медсестрам и посетителям, проходившим по коридору мимо палаты. Промчалась и внутривенщица, поглядевшая без снижения скорости, всё ли хорошо с капельницами. Теперь Юле стало понятно, зачем она оставила дверь распахнутой.
– Моя мама скажет вам только, где я три раза провела лето, когда ещё была школьницей,– прозвучал сквозь грохот каталки тихий, задумчивый анькин голос,– она не знает даже о том, что я где-то когда-то проткнула ногу. Она считает, что эти язвы возникли сами собой, на почве болезни.
– Тогда чего ж ты так испугалась?
– Я не хочу, чтоб ты рассказала маме о том, что ей знать не нужно. Она– больной человек, и очень несчастный. Она и так знает про меня слишком много.
– Вот это мне не понятно.
– Что не понятно?
– Мне непонятно, как мама может знать слишком много. Если бы у меня была мама, она бы знала про меня всё. Абсолютно всё.
На дрогнувшем голосе Кременцовой Анька и сорвалась, хотя перед тем с трудом, но все-таки устояла против её бешеного напора. И ещё как сорвалась! Если бы вскочила, выдернув из руки иглу, да с визгом полезла драться– было бы ничего. Но нет– она звонко, как-то уж очень звонко, хотя и тихо, проговорила:
– А если бы у меня были деньги на препараты, которые сейчас льются по этой трубочке, моя мама тоже бы знала про меня абсолютно всё. А так, если будет знать, либо ей– кремация, либо мне– ампутация! И не надо тут на меня давить! Мне уже давно терять нечего, кроме мамы. Хочешь отнять её у меня? Ну, давай, вперед! Я знаю, это возможно– читала книжки про Сталина и фашистов. Но только ты…
– Молчи, идиотка!– крикнула Кременцова. Чуть помолчав, прибавила:
Тоже мне, нашлась, Сонечка Мармеладова! Сука, …!
Ей вдруг захотелось вырвать иглу из вены и звать на помощь. А откуда ещё мог взяться вдруг заструившийся по ее кровеносной системе яд, если не из этой чертовой капельницы? Откуда? Зависть не может быть такой жгучей, такой пронзительной. Или может? Разве она, идя по Охотному и Тверской мимо них– таких как вот эта, не ощущала её почти столь же остро, эту подлую зависть к тем, кому секс приносит лишь деньги и ничего, кроме денег? Но чёрт возьми! Как можно завидовать этой девочке, по ночам читающей о собаках, а днём глядящей на всё без всякого выражения!