Каждый из обитателей пятого этажа НИИ онкологии Петрова по-своему, как с невесомостью, свыкался с неизвестностью. Женя Ершов держал руку на пульсе медицинских новостей, читал, что только мог найти на зарубежном и родном, о достижениях науки. Казалось: даже те гипотезы, что еще зрели в чьих-то светлых головах, Ершов знал наперед. Ужасный Нарик Мерзоян, сосед Толи по прошлому визиту в Центр, ел – без устали, порой даже сквозь рвотные позывы. Был убежден: еда – балласт, что держит человека на земле, долженствовало пополнять ее запасы неустанно, чтоб не воспарить до времени. Одни здесь верили в целительную силу керосина, другие – в березовый гриб и соду, кто-то колдовал, кто-то скандалил и менял врачей. Но одинаково для тех, кто еще чаял отыскать из здания НИИ лазейку в жизнь, все подоконники на лестничных площадках Центра были запорошены рекламными листовками типа «трех „П“», как говорили здесь: с рекламой париков-протезов-психотерапевтов.
Окна химиотерапевтического отделения распахивали взгляду вид по-над верхушками деревьев, от какого дух захватывало и казалось – толща неземных зеленых облаков стелется под корзиной стратостата. Там, снаружи, разворачивалась жизнь, не скованная строчками диагностического заключения – того, которое внутри для многих оборачивалось заключением пожизненным: решетчатые спинки панцирных кроватей, стольких приковавшие, чем не тюремные решетки?
Здесь даже родственники – вольные пришельцы, не многим походили на живых: и под улыбками на них обыкновенно не было лица. Гремину часто доводилось слышать, как заезжие, понизив голос, жалуются, будто даже после краткого визита в Центр чувствуют такую изможденность и подавленность, что хоть ложись да помирай. Мол, здание НИИ полно невидимых мертвящих эманаций. Должно быть, потому сюда и не пускали до четырнадцати лет – детей, которых еще жалко, кто еще не пожил, не погряз, кто был еще младенчески красив, невинен.
Однако же, в отличие от рядового обитателя НИИ, Гремин не рвался на свободу. Он жил в самом конце крыла, куда нечасто кто захаживал. И прямо у себя в палате на столе он, не боясь прослыть юродивым, клеил из папиросной бумаги макет онкоцентра. Гремин был без ума от здания НИИ, как жертва, полюбившая своего похитителя.
Величественный главный корпус высился меж прочими, тянулся вверх антенной ретранслятора. Здание, выстроенное в лучших традициях советского конструктивизма, очаровало Гремина массивностью, суровой красотой. Здесь в вестибюле под колоннами серого мрамора приятно пахло кофе и царил тот холодок, что на любой жаре скрывается в пунцовой глубине арбуза, спело треснувшего под ножом. Высокие зеркала, тяжелые деревянные двери, коробка больших электронных часов, когда-то замерших на цифрах «16:16» (под этим двойным часом полагалось, как на падающую звезду, загадывать желания, и Толя назагадывал их столько, что хватило бы всем обитателям НИИ).
Макет, склеенный Греминым, воссоздавал уже не только главный корпус с крыльями администрации и поликлиники, но даже парк, в каком тонули здание лаборатории, радиологический корпус, оперблок, хозблок, гараж, столовая, где рано утром продавали несравненные ватрушки. Ершов над Толиком смеялся: «Девочка Садако делала журавликов, чтобы спастись от хиросимской лейкемии, а ты решил собрать бумажный онкоцентр, чтобы излечиться?» И Толя, облучаемый в радиологии НИИ не хуже, чем Садако в Хиросиме, возражал ему: «Это не онкоцентр, а космическая станция». Гремину по душе была метафора приятеля о Звездном городке, откуда каждый отправлялся в космос, и циклограмма пуска для него вставала в один ряд с кардиограммой, спектрограммой, энцефалограммой и лейкоцитарной формулой. Впрочем, никто не улетал из химиотерапевтического, из-под самой крыши онкоцентра, к Богу – не создали еще подобной взлетной полосы. Отсюда уходили на своих ногах, чтобы однажды просто не вернуться на очередной курс терапии.