– Повесть о Мефодии без Кирилла! – объявил Андрей, отворяя дверь. – Прошу.
В этой менее просторной, чем прежние, комнате было прохладно и как-то по-особенному тихо, хотя форточка стояла распахнутой настежь.
– Не закрывается уже более ста лет, – сказал Андрей. – Даже в те годы, что оставили уже продемонстрированные неизгладимые пятна.
От высоких стеллажей, уставленных книгами в порыжевших на сгибах кожаных корешках с проблесками золотого тиснения, исходил едва уловимый музейный дух. У правого стеллажа высилась стремянка, напротив окна стоял массивный письменный стол, обитый зелёной тканью, рядом стояло кресло-качалка, в котором лежал клетчатый шотландский плед.
– Располагайся, – Андрей указал на качалку, помог Лизе устроиться и заботливо укутал её пледом. Присев на краешек стола, Андрей с улыбкой наблюдал за ней.
А Лиза, согревшись, вдруг ощутила такой покой, словно все её проблемы и молодые терзания остались за этой массивной дверью, охраняемой от натиска времени старой бронзовой табличкой.
– Прежде, – пояснил Андрей, будто угадав Лизины мысли, – она висела на входной двери, потом её сняли как устаревшую, а когда прадед взбунтовался, он нашёл её и велел повесить на свой кабинет.
– Взбунтовался? Против кого?
– Прадед, представь, обвинил себя в невиданном злодеянии против России и русского народа. Ни больше и ни меньше. Считал, что именно он, Мефодий Непритворный, оказался тем злым духом, орудием дьявола, который разрушил святую Русь, растоптав её истоки, её сакральность и её веру. Здесь, в этой качалке, он проклял себя прежнего, потребовал к себе священника и затем ушёл в свой кабинет, затворившись там, будто в схиме.
Лиза слушала приятный низкий голос Андрея и чувствовала себя как в детстве, когда, лёжа в тёплой и мягкой кровати, внимала старым сказкам о злых волшебниках. Как и тогда, она не знала, верить ли тому, о чём ей рассказывали, или то была просто сказка на ночь, такая же странная, нездешняя и загадочная, каким выглядел весь этот дом. Во всяком случае, глаза её начинали слипаться. День, что и говорить, выдался насыщенным. Насыщенным тем, о чём она грезила давно.
А Андрей спрыгнул с края стола, обошёл кресло-качалку и положил руки на его высокую гнутую спинку.
– Эта надпись, – негромко говорил он поверх Лизиной головы, – появилась 12 апреля 1961 года, когда Гагарин взлетел в космос, и весь советский народ ликовал, веря в своё прекрасное будущее и высокое предназначение.
Андрей резко потянул на себя спинку, Лиза взлетела вверх, выпрямившись. От неожиданности у неё захватило дух, а перед её взором открылось поле зелёного потёртого сукна, на котором то ли красным карандашом, то ли фломастером было крупно выведено: «Шрифтъ».
Глава одиннадцатая
Самотёсов тоскливо смотрел на дисплей, давно лишённый питания и, как следовало из элементарной физики, права на жизнь, но, тем не менее, исправно светящийся и в данный момент забрасывающий себя грязью. Стройные шеренги римских цифр распадались, разваливались на мелкие чёрные комки, а затем брызгами рассыпались по экрану, стекали по нему грязными пятнами, вновь выстраивались в шеренги чисел и снова атаковали. Это было требование, это был вызов.
И Самотёсов не прятался от этих уже понятных ему инвектив, не филонил и не тянул время, потому что это не имело смысла. Он просто хотел понять, ощутить своё нынешнее состояние. Не то чтобы Андрей цепенел от страха, а инсталляция, обозначившая могильную плиту, парализовала его своей скорбной сутью. Нет, ведь только что увиденная реальная Хахуня была одна такая на свете, значит, он по-прежнему находился в своей системе координат. А покуда человек жив, даже при виде ожидающей его петли в нём лишь мощным пожаром разгорается инстинкт самосохранения, но мысль о том, что вскоре – через час или сутки – он станет другим «никаким», непосильна его сознанию. Человек или жив или его нет, промежуточного состояния не предусмотрено в инструкции, выдаваемой людям при рождении. Только «on» или «off». Да и инстинкт самосохранения по большому счёту для смертного что неработающий тормоз: сколь ни дави на него, а летишь, летишь…