Дмитрий почувствовал, как тяжелая апатия свалилась вдруг мешками на плечи, и сразу как-то набрякли, стали слипаться веки. Захотелось упасть ничком на траву и спать, спать, спать… ничего не слышать, ни о чем не думать. Или оказаться в том синеньком катерке и плыть беспечно куда-то вдаль, дремотно жмурясь на солнечные блики, потревоженные длинными волнами за кормой…
Тихон Сергеевич обиженно и монотонно, как о чем-то давно надоевшем, бубнил насчет того, что рука руку моет, вздыхал, укоризненно покачивал головой. А Дмитрий слушал его и думал, что старичок ведь не просто душу отводит, не для себя только бубнит, а ему рассказывает, его в курс своих печалей вводит, его нагружает информацией с тайной надеждой, что он – как четвертая власть – может, что-то предпримет, сделает хоть что-ни-будь, чтобы не так горько было на душе. А что он может? У него таких историй – пруд пруди, и самому, бывает, хоть волком вой. Вот и Пермяков, с которым он хотел только душу отвести как с хорошим мужиком-тружеником, нагружал его своими заботами,
Во всем какие-то завихрения, подводные камни, все путается, усложняется, даже там, где вроде бы должен был пройти парадным шагом. Под барабанный бой.
«Рука… руку… моет… Рука руку… моет…», – крутилось в сознании нескончаемым рефреном. Автобус плавно покачивало, мерно, на одной ноте выл мотор, в салоне было душновато, и клонило ко сну.
…Широкая, толстая пятерня вылезла из белой манжеты, осторожно поползла к темной, узловатой лапе, раскорячившейся, как бредущий по песку тарантул, и начала медленно елозить по ней, оставляя потные блестки. Сверху плавно легла изящная женская ладонь с аккуратными розовыми коготками, чуть помедлив, словно благоговейно припав, стала нежно мять оказавшуюся под ней мясистую кисть. Та вздрогнула и сладострастно вцепилась в женский пальчик, продолжая делать свое дело. «Сергей Леонтич! Сергей Леонтич! Ах, какие шалуны вы!» – раздалось откуда-то разноголосо. С хохотом и визгом выскочила на большую площадь перед сумрачным административным зданием стайка веселых стройных женщин и упорхнула в невесть откуда взявшийся бревенчатый домик, из приоткрытых дверей которого валили густые клубы пара. А к этому домику быстро поползло отвратительное трехэтажное сооружение из переплетенных ласкающихся рук.
«Хватит! Пора кончать это безобразие!» – раздался резкий, как хлыст, голос Проклова. Ласкающиеся руки мгновенно послетали одна с другой и куда-то исчезли, женщины с растрепанными космами, истошно вопя, повыскакивали из бани и побежали через площадь в чем мать родила. Проклов, строгий, в элегантном сером костюме, стоит за высокой трибуной на площади и рубит решительно: «С завтрашнего дня останавливаю производство. Довольно обманывать себя и других. При таком положении, какое у нас сложилось, я не считаю возможным возглавлять предприятие».
Открыл глаза, ошалело поозирался, вытирая платком потный лоб, шею. Почти все в салоне мирно подремывали в креслах. Только кто-то впереди шуршал газетой.
«Приснится же такое… Не-ет. Проклов этого ни в жизнь не сделает. И Брагин, конечно, не сделает. И губернатор. А кто сделает?.. Спроста, что ли, старичок-то о Сталине заскучал? При нем-то шушеру разную быстро на место ставили. Достаточно было его распоряжения – устного или письменного – без разницы, чтобы вся страна поднялась. А теперь чуть что – о демократические ценности спотыкаются: и так нельзя, и эдак не положено. И многих мучает невинный вопрос: что это за ценности такие, которые по рукам и ногам вяжут, нормальным людям житья не дают. Сколько уж трубим о преступности, коррупции, закулисных чиновничьих играх – ни с места воз проблем, лишь еще тяжелее становится. Только программы сочиняем да совещаемся. Главное – отчитаться через газету или перед телекамерой о реагировании на риски и вызовы времени, а там хоть трава не расти. Сварганили мертворожденную программу – галочка в отчете, посовещались – еще одна. Когда их немного, они забавные – галочки эти: скачут, вертятся, крыльями хлопают – смешно так. А если их много? О-о-о… Это уже совсем другое. Тут уж не до смеха.