Отпустив командира стрельцов, царь стал ходить взад-вперед, рассуждая сам с собой: «Значит, в Литву убежал собачий сын. Ну ничего, изловлю тебя и там!»
В висках снова появилась боль. Морщась от нее, Годунов скинул шапку Мономаха и пошел к себе в покои. Проходя мимо большой деревянной двери он остановился и прислушался: из комнаты доносился приятный женский голосок, поющий песню о любви. Царь прислонился к двери и закрыл глаза, по его щеке покатилась слеза. Столько забот взвалилось на него в последнее время, что он забыл о своей семье: жене и детям. Столько дум, столько сил истратил он на самозванца, который уже был далеко, а тут, под рукой, росли свои чада. Отворив дверь, Годунов прошел в горницу и сел на большую скамью, покрытую шелковым покрывалом с бахромой. Молодая девушка с длинными до талии волосами, которые были заплетены в густую косу, сидела за работой: она вышивала картину с изображением птиц, сидящих на ветвях. При царе девушка встала и с поклоном опустилась на низенькую табуретку, поцеловав Борису руку.
– Как поживаешь, батюшка? – спросила она, поднимая большие карие глаза.
– Все дела да заботы, дочь моя, Ксенюшка, – Годунов положил ладонь ей на голову и пригладил шелковистые волосы.
Тут послышались шаги. В комнату вошли юный мальчик и женщина средних лет. При виде царя юноша вскричал от радости и бросился к нему.
– Отец, ты так долго не навещал нас! – радостно воскликнул Фёдор.
Царь широко улыбнулся, едва сдерживая слезы. Так вот, что значит счастье? Он видел рядом сына и дочь, супругу, которая села подле него и взяла его холодную руку в свою. На какое-то время Борис позабыл о недовольстве народа, о неком иноке Григории Отрепьеве, которого пытался изловить и казнить, о злобных лицемерных боярах и священнослужителях, скрывающие за своей религиозностью подлые лица. Все это отступило назад, уступив место безмятежности и покою.
Вот перед ним умное, красивое лицо сына; вот скромница-девица Ксения, вот жена Мария Григорьевна, дочь Малюты Скуратова. Ему так не хотелось возвращаться к прежним государственным делам, которые отняли у него последние силы. Но думы о «царевиче» вновь овладели им, и не в силах более сдерживаться, он взглянул на Марию и тихо спросил:
– Что мне делать?
– Утешься, мой супруг. Может быть, это всего лишь слухи, – ласково проговорила она.
– Нет, лазутчики поймали на границе с Литвой какого-то бродягу, который признался, что сам лично проводил беглецов до литовского селения. Что мне делать? Что? Самозванец уже зарубежом, мне не достать его. Боюсь, как бы он не заручился поддержкой таможных князей, которые давно поглядывают в нашу сторону.
– Всем известно, что царевич Димитрий мертв. Ты сам приказывал Василию Шуйскому объявить на Лобном месте об этом как свидетелю рассправы над мальчиком. Кто теперь поверить какому-то беглому монаху?
– В том-то и дело, что Шуйскому многие не верят, ведь он действует, как они говорят, в моих интересах. Кому они вообще поверят? В их глазах, некий царевич – это бич мой, рассплата за грехи мои, вот почему я боюсь восстания, ибо если это случится, то прольется кровь, и кровь это будет моя, а за мной погибнете вы все.
– Если народ не верит Шуйскому, тогда пусть инокиня Марфа признается на площади о том, что ее сын жив. Вряд ли кто-то усомниться в ее словах.
– Ты думаешь, Нагая поможет нам? Она же ненавидит меня и будет только рада моему падению.
– И все же стоит попытаться призвать ее. Ведь вряд ли мать отречется от памяти покойного сына только для того, чтобы навредить тебе.
– Ты права. Стоит и ее пригласить сюда. Я сейчас же пошлю людей, дабы они привезли Марфу сюда к нам во дворец.