Статный вороной конек Андриана Изотовича, размашисто вскидывая копыта, рвал мускулистой грудью вихрь непогоды. На колесах таратайки налипло в четверть, колеса почти не вертелись.
– Язви ее совсем, ден пять, чтобы управиться! Ну, ну! Пошевеливайся, дружина ударная. Варюха! Савелий!.. Пшел! А-аа!
В струнку вытянулся взмыленный конек – изрядный круг по бескрайним владениям успел совершить Маевский управляющий, пока Нюрка собирала людей, – гудела оголенная буйными ветрами степь, бесновалась белой завихренью, взбучивающей на радость деревенскую душу, словно бабью пуховую перину, стонали леса, утратившие летний наряд.
Деревня ты, неумытая деревенька, навсегда поселившаяся в детской крови в тридесятом начале и дергающая, дергающая живые нити судьбы, возвращая к истокам! Как еще рассказать о тебе и о том, что делала и сотворяешь с безответным русским мужиком, так и не познавшим со дня зарождения Света настоящего человеческого счастья! Где оно блудит в стороне от тихих затравянелых проселков, и каким должно быть на нашей грешной землице на сажень, если не больше, пропитанной потом и кровью? Почему с тобой, будто с падчерицей? Стыдно! Стыдно, а перемен не предвидится, для деревни хуже и хуже; на кладбищах изменения заметны, уже в гроб просто не ляжешь на пенсию, а в деревне…
– Пшел! Пшел, холеная морда!
Вот оно как в естестве и единстве с природой: нет одного, радостного всему существу, найдется другое. Душа сама ищет высокого воспарения, надеяться не на кого, что Андриану Изотовичу известно с тех пор, как глазенки впустили в себя этот яростный Свет вечного созидания. Вот и тешься, лелей, озоруй каждой кровинкой, насколько по силам.
Стелется Воронко, воет-свистит в колках и падях, больно сечет лицо Андриана встречный мокрый снежок наступившей сибирской зимы, неизбежно суровой, как все предыдущие.
– Не отставай! Не отставай, орава!
Не справился управляющий, конек перешел на мах, черной стрелой прошил заснеженный осинник, проскочив нужный сверток, уперся в копну соломы. Андриан Изотович развернул его, погнал к силосным ямам наобум.
3
Силосный бугор под толстым слоем соломы, землей был укрыт лишь наполовину. Люди облепили его, как мураши. Разгребали снег, вскапывали обочину траншеи, кидали черные комья в желтое и белое.
Андриан Изотович недолго расхаживал главнопокрикивающим – бабы и мужики работали дружно, азартно – выхватив у Варвары штыковку, подвинул плечом Савелия Игнатьевича.
– А я? А я, Андриан Изотович? – металась у них за спиной Варвара.
Забросив несколько увесистых комьев на самый хребет силосного бугра, управляющий задрал на затылок шапку, распустил крючья дошки:
– Соломой займись… Вишь, наворочали.
– Так, а я? – не поняла его Варвара. – Куда я ее?
– Спали, – хмыкнул Андриан Изотович, – до седьмого пришествия будет лежать? Все одно за зиму сопреет.
Скинув дошку, которая сколь-то, сохраняя объем его тулова, еще стояла колом, ковырнул глубже, решительнее.
Какое-то время работали молча. В серое мутное небо летели и летели черные глыбы, разваливающиеся в полете. Варвара с доярками жгли солому. Пламя вздымалось высоко, плескалось тугим оранжевым крылом, гудело. Еще выше, отвесно почти, поднимался густой желтовато-сизый дым, из которого выступил вдруг Силантий Чернуха.
Отыскав Андриана Изотовича, подошел вплотную, сказал, приглушая голос:
– На пару слов тебя, Андриан.
– Говори, – не прерывая работы, отозвался Андриан Изотович.
– Да вот.… Давай-ка в сторонку.
Голос Чернухи показался виноватым, и сердце управляющего сжалось знакомо-болезненно. За успехами Силантия в совхозе Андриан следил пристрастно, ревниво, считая, что с переездом Чернухи на первое отделение дела соседей пойдут намного удачнее. Правда, Силантий повел себя далеко не лучшим образом, долго не отличался теми достоинствами, которыми был заметен в Маевке. Развернулся он только на жатве, осенью, бросив пить, и вместе с радостью за хорошего, уважаемого мужика, который оступился по вполне объяснимой причине и сумел подняться, жила в нем с той поры не менее сильная досада: не нашел в себе силы, не сломил упрямство жены, свой-то собственный хлебушко не вернулся убирать. Теперь эта досада разом поднялась, взмутив душу, поджала к горлу кучу обидных слов, Андриан Изотович отшвырнул резко лопату. Заметив Хомутова в шеренге, сказал подчеркнуто громко, чего минуту назад и в мыслях не было: