Революционная Гватемала для молодых кубинских повстанцев становилась все более привлекательной и манила своей стойкостью перед лицом угроз со стороны США. Впрочем, у симпатии кубинцев к этой стране были и другие, более давние корни. Она была как бы выпестована их духовным и идейным лидером – Хосе Марти. В свое время этот выдающийся революционный демократ, изгнанный из своей страны властями Испании, нашел здесь не только приют, но и почитание. Примечательно, что не к кому-нибудь из своей свиты, а именно к Хосе Марти обратился тогдашний президент-реформатор Гватемалы Хусто Руфино Барриос с просьбой дать официальный отзыв на проект нового Гражданского кодекса. Он же предоставил Марти место профессора философии, истории и литературы в ведущем университете страны. Почтение и любовь были взаимными. Не случайно в память о Марти гватемальцы установили его бронзовый бюст в одном из самых красивых и многолюдных уголков столицы.
Символ этой страны – птица кетцаль – вызывал у Марти-поэта трепет ничуть не меньший, чем у самих гватемальских индейцев, из поколения в поколение передававших легенду о Кетцалькоатле, боге тольтеков, научившем индейцев земледелию, ремеслам и обработке металлов. Легенда о гордой птице пленила Марти, и он воспел ее свободолюбие, создав магически яркий, запоминающийся образ. «Кетцаль, – писал он, – гватемальская красавица-птица, чьи длинные перья сверкают зеленью, умирает от горя, если ее поймают или повредят ей хотя бы одно перо в хвосте. Она переливается на свету, как головка колибри, подобно самоцвету или играющей гранями драгоценности, составленной из топазов, опалов и аметистов». Причем писалось это в публицистическом очерке в преддверии Вашингтонского конгресса 1889 года, когда великий кубинец направил острие своего пера на защиту «нашей Америки» – так он называл Латинскую Америку – перед лицом агрессии США.
Веселому, юному (ему едва минуло двадцать лет), жизнерадостному Ньико нетрудно было найти здесь друзей. Худой, долговязый – рост под два метра (друзья его ласково называли «семиэтажный») – он был приметен и уже своим необычным видом располагал людей к общению. К нему и здесь, как, бывало, на Кубе, часто обращались со словом «флако», что значит «худой». Он сам уже не знал, как это прозвище закрепилось за ним, но помнил, что так называла его и родная мать, Консепсьон, по ласке которой он часто тосковал. Даже слово это ею произносилось с уменьшительно-ласковой, нежной интонацией: «флякито».
Но жизнь на чужбине полна невзгод. О сколь-нибудь надежном заработке не приходилось и думать, да и ночлегом временами служила скамья в городском сквере. Однако все тягостные переживания были связаны не с собственными лишениями, которые он принял с достоинством, как нечто неизбежное. К голоду тоже было не привыкать. Даже если очень постараться, он вряд ли вспомнил бы хоть один день своей жизни, когда не напоминало о себе притупленное чувство голода.
Радовало то, что удалось наладить переписку с сестрой Ортенсией. Он чувствовал по ее письмам, что в Гаване на улице Монте, 819 о нем тревожится не только мать, но и отец, его первый наставник, учивший честно смотреть на мир. Сестра сообщала, что в уголке их скромной квартиры, где они любили играть в прятки, когда были маленькими, на самом видном месте теперь аккуратно расставлены его гватемальские фотографии, и что мать иногда часами разговаривает с той фотографией, где он изображен рядом с памятником Хосе Марти. На оборотной стороне этого снимка было два четверостишия. Они написаны ко Дню матери, который на Кубе отмечается в мае.