– Завтра? – верно понял его знак Волхин и прикрыл веки.

– Да, завтра. Через Москву, а оттуда на Ростов. В Москве ребята справный бронник обещали подогнать, и еще всякое разное. Сейчас ведь так – сбор в «телеге» кто-то из ходких открывает под изделие – под тепловизор или прицел, или под сухпаек для снайперской пары; две-три недели и готово, народ в теме и в духе, деньги приходят как по свистку – не как у Шойгу. Народ не подведет, так что дошагаем до победы, – ответил Львов на незаданный хозяином вопрос.

Волхин тяжело вздохнул. «Народ-то да. А начальники? Они к чьей победе топают?» – еще вчера поинтересовался бы он, а тут – смолчал, удержал в себе такие слова. Ни к чему они «старлею» в его пути да на дорожку. Вместо них другое спросил.

– В Москве как, успеешь моих навестить? Я бы Катеньке и Светлане кое чего собрал бы с огорода. А, как ты, забежишь?

– О чем речь, Иваныч… Найду время. А нет – через ребят передам. Они не кинут, не сожрут твои ценности. Ты же Свете не водку с виски шлешь, верно?

– Ты сам передай, будь ласков. Что там твои ребята…

– Ладно, принял. Сам.

Только услышав это надежное «сам», Волхин поднял белесые веки и посмотрел в глаза Львова. Было в том взгляде что-то собачье.


Поутру, стоило только подняться из-за холма ровному колобку солнца, Львов выезжал с участка. Холм, длинный и невысокий, отделял поселок от огромного озера, которое гуляло туда-сюда, от берега к берегу, качало тяжелую черную воду. Среди старожилов ходит легенда, будто здесь солнце оттого белесое, а не густое, что яичный желток, что поднимается оно прямо из вод Ильменя и смешано с песком.

Львов прощался со Шароном долго, а с Волхиным – минуты не прошло. Руки скрестились в крабовом хвате, плечами стукнули друг дружку – и довольно. Волхин не стал глядеть вослед автомобилю, когда тот выехал на Посадскую улицу и меж полей земных, бурых да глухо зеленых, покатился в сторону Свято-Юрьева монастыря, чей золотой купол был виден издалека и блестел маяком в небесном поле.

Волхин взял в кулак повод и намотал его на руку так, что он не давал лага собачей шее. Но пес и не рвался по следу, он послушно и понуро последовал за человеком, который был ему давно знаком по дурному запаху сигарет и по всяким другим особенностям, в собачий список которых, размещенный в носу, внесен кисловатый привкус старости. Голос человека тоже знаком и даже изучен. Не хозяина, конечно, голос, но тоже терпимый; в голосе Человека (так для себя определил этого индивида Шарон) есть нечто, что делает его похожим на голос Хозяина. И понятное, повелительное и оберегающее, доброе, не подлое. Пес проводил долгим взором створы тяжелых железных ворот, когда Человек затворил их и запер на крупный амбарный замок. Ворота ужасающе скрипнули, и псу померещилось, что уже от такого звука уберутся отсюда все чертовы птицы, все эти чайки, которых нет дома, в Рютино, а тут, по всему видно, им дали волю; и всякие галки, вороны, прочая суетливая шелупонь, которой участок Человека будто медом намазан. У Хозяина шелупонь так не наглела, и размерами они помельче – дятлы да синицы – и не орут, а щебечут. Дятлы – те вообще труженики. Хозяин гвоздь вбивает, а эти – клювам так же орудуют. Дятла уважать следует, не пустая птица. А здесь – либерализм, как говорит Хозяин.

Когда, отгородившись от чужих, Волхин отцепил повод и потрепал пса по холке. Шарону подумалось: «Ничего, обживусь пока». Очень плохо, что Хозяин уехал. Но он понял Хозяина. Он понял самое главное – это не предательство, которого ему не довелось пережить, но знание о котором по какой-то причине ужасом живет в его животе. Нет, Хозяин не бросил его, Хозяину очень, очень нужно было уехать, и взять с собой пса он никак не мог. То, что не мог – не вмещалось в понимание пса, как в самую большую печь не вместится целиком зрелое дерево, дуб или сосна. И все-таки Шарон принял это «не мог», потому что он понял слова «так нужно», не умом, а своим собачим знанием не-слов и не-команд. Это – не предательство, а, значит, можно и нужно перетерпеть. А, значит, даже задаваться вопросом, вернется ли Хозяин, никак нельзя.