А вкус у «постороннего» пропал ко многому. Ко всему, что не приносит непосредственного физического удовольствия, что выходит за пределы элементарнейших потребностей в сне, еде, близости с женщиной, отдыхе, который приносят прохлада вечера или морские купания. Все остальные побуждения и обязанности воспринимаются Мерсо как досадное бремя, отнесены к разряду несущественных или с порога отвергнуты. Его не занимает продвижение по службе и возникающая возможность зажить жизнью более подвижной, богатой впечатлениями. На предложение хозяина поехать представителем конторы в Париж Мерсо не возражает, но и не выказывает никакой заинтересованности: «Я сказал – пожалуй, и прибавил, что, в сущности, мне все равно… в жизни ничего не переменишь, во всяком случае одно стоит другого, а моя здешняя жизнь и так не была мне неприятна» (I, 1153–1154). Столь же равнодушен он к любви, браку, сыновним привязанностям, дружбе – для него все это пустые слова, он просто-напросто перестал их понимать и честно в этом признается. Он испытывает желание обладать женщиной, его тянет к крепкой и загорелой машинистке Мари. Но он обескуражен, когда она спрашивает, любит ли он ее, и отделывается замечанием, что слово любовь вообще-то ничего не означает. Впрочем, он согласен даже жениться на ней, если ей этого хочется, – ведь ему-то совершенно безразлично, отчего же не сделать ей приятное. Будь это, однако, другая женщина и заведи он с ней подобную случайную связь, он так же, не раздумывая, не отказал бы и ей и так же не ощутил бы никаких семейных уз. Жил же он бок о бок с матерью так, будто они едва знакомы: за весь день они не находили друг для друга двух-трех приветливых фраз. Отупляющая усталость и сожаления об утре, пропавшем для прогулки, – вот, пожалуй, и все, что угнетало его в богадельне, куда он приехал просидеть ночь у гроба матери и потом проводить траурный катафалк до кладбища.
Подобно тому как у других отмирают органы слуха или зрения, у Мерсо омертвела чувствительность к нравственному кодексу окружающих, да и почти ко всем прочим установлениям людского общежития. Духовно отсутствующий даже тогда, когда приходится надевать на себя невесть откуда и зачем взявшиеся социальные одежды, он – «голая натура», индивид как таковой, человек, из которого «вычли» члена общества, семьи, церкви, клана.
Зато тем беспримеснее вышелушивается из скорлупы условностей телесное ядро «постороннего». Моральное сознание оттеснено у него влечением к приятному. Супружество потому для Мерсо и «не важно», что ничего не добавит к наслаждению телом подруги, а другого он от нее и не ждет. Взгляд его превращает ее личность в простой возбудитель желаний и обещание их исполнить: она вся – это ее упругие груди, загар, смех и соблазнительные платья. С ней можно купаться и спать, все прочее Мерсо не касается. Что творится у нее в голове, что она вообще делает между двумя субботними свиданиями, ему совершенно безразлично. При таком повороте ума и в самом деле нетрудно признать, что тяготы тюремной несвободы – это невозможность иметь женщину да еще разве что запрет курить, в остальном же можно было бы жить даже не в камере, а «в стволе высохшего дерева, и совсем ничего не делать, только созерцать цветок неба над головой» (1, 1178).
Последняя оговорка указывает еще на одно пристрастие «отстранившегося» Мерсо. Когда он физически удовлетворен, не испытывает ни жажды, ни голода, ни усталости и его не клонит ко сну, ему приносит усладу молчаливое приобщение к природе. Обычно погруженный в ленивую оторопь, мозг его работает нехотя и вяло, ощущения же всегда остры и свежи. Самый незначительный раздражитель повергает его в тягостную угнетенность или жгучее блаженство. И дома и в тюрьме он часами, не ведая скуки или усталости, упоенно следит за игрой солнечных лучей, переливами красок в небе, смутными шумами, запахами, колебаниями воздуха. Изысканно-точны слова, с помощью которых он передает воспоминания о солнце, что «дробилось на песке и воде в колкие осколки», и «дремлющем мысе» вдали; о «жалобе, медленно взмывавшей вверх, точно цветок, рожденный тишиной», и проникавшем с улицы ярком свете, который «словно набухал и давил на окна. Он стекал по лицам, точно сок из лопнувшего плода»; о том, как он в утро похорон был «затерян между голубовато-белесым небом и однообразием красок: вязкой чернотой размягченного асфальта, тусклой чернотой одежд, лакированной чернотой машины». Все это обнаруживает в тяжелодуме Мерсо дар недюжинного лирического живописца. К природе он, оказывается, открыт настолько же, насколько закрыт к обшеству. Равнодушно «отсутствуя» среди близких, он каждой своей клеточкой присутствует в мироздании.