Друзья захохотали от души. Когда в зале начал гаснуть свет, Михаил Алексеевич погрузился в свои мысли: «Что же это за музыка Страстной пятницы такая? Когда-то меня заинтриговал ею Ребров, а теперь и сам министр…»

Перед началом третьего акта публика наградила вышедшего к пульту графа Шереметева бурными овациями. Когда они стихли, дирижёру потребовалось почти две минуты, чтобы сосредоточиться в полной тишине, перед тем как зрительный зал и абсолютно тёмная сцена, без каких-либо приметных декораций, снова наполнились звуками тревожного ожидания.

Певческая манера Селиванова (Гурнеманца) показалась Толстому невыразительно-нудной. Граф перестал стесняться своей сиесты в первом действии и даже с усмешкой вспомнил саркастичную шутку Оскара Уайльда: «Бедные вагнерианцы, целый час сидят – мучаются, затем ещё час, потом смотрят на часы: прошло всего двадцать минут».

Михаил Алексеевич поймал себя на мысли, что он даже не следит за неспешным действием на сцене, а просто пытается сопоставить с музыкой слова хорошо сохранившегося в памяти либретто мистерии. Время от времени поглядывая на Николая Куклина, преобразившегося из глупого юноши в настоящего рыцаря, Михаил стремился понять, что именно помогло Парсифалю преодолеть многолетние невзгоды, сохранить в целости Святое Копьё, вернуть его в Храм Грааля и восстановить могущество Храма. Ведь сам Вагнер об этом напрямую не говорил, только намекал…

В какой-то момент мрачная, тяжёлая для восприятия музыка, написанная явно пожилым, глубоко познавшим жизнь человеком, сменилась ласкающими слух звуками свежести, чистоты и непорочности. Протяжный бас Гурнеманца пропел хорошо знакомые Михаилу Алексеевичу строки, объясняющие Пар-сифалю, что в день Страстной пятницы природа не скорбит, а благодарит Спасителя за явление в наш мир:

Сегодня слёзы покаянья,
Священная слеза
Кропит луга, леса.
Природа стала храмом!
Ликует всяческая тварь,
И поле блещет, как алтарь,
И воскуряет фимиамом!

Эти глубокие по смыслу слова, равно как и превращение невзрачной сцены театра в освещённый софитами луг нежно-зелёного цвета, всколыхнули в памяти Толстого воспоминания о берёзовой роще в имении его родителей в Царском Селе. Весной, стоило только появиться первоцветам, маленький Михаил выжидал по утрам, пока его оставят одного, без присмотра, и изо всех сил мчался в рощу – попробовать на вкус росу на распускающихся подснежниках. Граф зажмурил глаза, и увидел себя ребёнком: он беспечно нежился на освещённой ярким солнцем молодой траве, слизывая языком прохладные капли росы с источающих нежный аромат белоснежных цветов, а в это время в воздухе разливалась мелодия Страстной пятницы. Словно из ниоткуда появился отец, совсем ещё молодой, схватил Михаила на руки и крепко прижал к своей груди…

А потом видение изменилось: уже взрослый Толстой стоял перед алтарём Спасо-Пребраженского собора, ожидая, когда он сможет взять на руки своего только что крещённого первенца Александра. Малыш размахивал руками и ногами, и под звуки той же самой музыки Страстной пятницы лицо Михаила покрывалось каплями воды из купели. На вкус эти капли один в один напоминали ему свежую росу на подснежниках из детства.

Очнувшись, Толстой осознал, что весь театр слушает продолжение мелодии из его короткого сна. Образ Парсифаля на сцене кардинально изменился: на певце более не было ни шлема, ни кольчуги, ни меча с изображением лебедя. Распущенными длинными волосами, усами и бородой, белыми одеждами он напоминал образ Христа на картине Рафаэля «Преображение». Единственным отличием было настоящее копьё в руках.