После того как советские правоведы установили отраслевую модель законодательства, не признававшую деление права на публичное и частное, нашлись энтузиасты[111], обосновавшие такую отрасль советского законодательства, как колхозная. По сложившейся традиции (в теории советского права законодательство и право практически не различались) они называли это «колхозным правом». По сути, речь шла об очередной схоластической попытке дать нормативистскую интерпретацию документам Права катастроф, то есть партийным решениям, обеспечить юридическое оформление насильственных методов радикального переустройства деревни.

Было это отнюдь не просто. Например, раскулачивание, то есть принудительное безвозмездное изъятие собственности кулаков, в партийных документах и в законодательном акте – Постановлении ЦИК и СНК СССР от 1 февраля 1939 года – называется конфискацией. Однако эта мера не была конфискацией в юридическом смысле слова. Эта специфическая мера принуждения, которая не имеет аналогов в системе узаконения способов лишения собственника его имущества, представляет собой не что иное, как произвол, больше похожий на узаконенный грабеж[112].

По мере дальнейшего упорядочивания колхозного строя «колхозное право» имело дело с нормативно-правовыми актами, регулирующими отношения в сфере организации и деятельности колхозов, охраняющими их от нарушений со стороны как самих колхозов, так и иных лиц. Характерной чертой колхозного законодательства 1930-х годов считается усиление его жесткости, порой даже жестокости[113]. Да и как иначе, если речь идет о государственном крепостничестве, опирающемся на репрессии и перманентный террор в отношении крестьян?

Террор без фальши и прикрас

Во взаимоистребительной Гражданской войне побеждает тот, кто, кроме прочего, не побоится пролить больше всех крови – как чужой, так и своей. Большевики очень хорошо освоили этот урок: террор, ставший главным методом захвата и удержания ими власти, без рек пролитой крови выглядит неубедительно.

Подобно мифическим вурдалакам (или вампирам), которые питаются не только кровью, но и страхом и ужасом смертных, власть большевиков становилась тем сильнее, чем больше крови было пущено населению, чем сильнее и безотчетнее становился его страх. Как писал Ленин Курскому в 1922 году, необходимо «открыто выставить принципиальное и политически правдивое (а не только юридически узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора, его необходимость и его пределы», «обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и прикрас»[114] (выделено авт. – П. К.). Таков был фундамент возникавшего Советского государства.

Описанная схватка за власть в высших эшелонах партии вполне выглядела как продолжение Гражданской войны, особенно если вспомнить высказывание Троцкого на ноябрьском Пленуме ЦК 1927 года в адрес группы Сталина: «Вы – группа бездарных бюрократов. Если станет вопрос о судьбе советской страны, если произойдет война, вы будете совершенно бессильны организовать оборону страны и добиться победы…Мы свергнем бездарное правительство… кроме того, расстреляем эту тупую банду ничтожных бюрократов, предавших революцию. Да, мы это сделаем. Вы тоже хотели бы расстрелять нас, но вы не смеете. А мы посмеем, так как это будет совершенно необходимым условием победы»[115]. Однако Сталин, как это положено по жанру, посмел, да еще и раньше Троцкого.

Эта верхушечная война должна была не только спроецироваться на общество, но и найти в нем свое обоснование. Обвинения политических противников в разнообразных уклонах, попытках свергнуть Советскую власть и реставрировать капитализм требовали фактического подтверждения наличия врагов Советской власти, свидетельствующих о латентной гражданской войне. Предоставить такие доказательства должны были органы государственной безопасности, с середины 1920-х годов находившиеся под полным контролем Политбюро и лично Сталина.