Мертво встав на тормоза, не глуша мотор, я, можно сказать, вывалился из доселе уютного, сдобренного французской оркестровой музыкой и французским же одеколоном «Чарли» салона наружу, прямо в раскисшую снеговую хлябь, и припал ухом к грудной клетке вольно распростертого, обездвиженного пешехода, который в эту трагическую для нас обоих минуту пребывал в некотором обморочном трансе, не позволяя себе приходить в сознание целую вечность (минуты полторы, которые превратились для меня черт знает в какие десять, а то и больше минут!).

Этот задумчивый пешеход мужского пола в своих еще мало запачканных ботинках, по всей видимости, вообразил себя настоящим погибшим мертвецом, не считаясь ни со своим дыханием (правда, слабоватеньким), ни постукиванием смущенно бившегося сердца под линялым свитерком, от которого я в сердцах оторвал свое занемелое ухо, запахнувши на место драповые залоснившиеся лацканы пальтеца, и возопил куда-то вверх, как бы поближе к самому Создателю:

– Живой, сволочь! А еще притворяется анатомическим трупом! Живой же, сволочь…

И подло, по-детски всхлипнул, радуясь за себя и за пешехода. Разумеется, больше радуясь за свою шоферскую жизнь.

Доселе молчаливая жертва наезда уразумела, что не сумела отойти в мир иной и наверняка более приспособленный для человеческого существования (а представши перед Всевышним, гордо ответствовать: погиб при исполнении пешеходных обязанностей), и потому на удивление трезвым и даже не надтреснутым от пертурбации голосом оповестила меня:

– Извините, сударь, я тут шел…

На дальнейшую ценную информацию у моей жертвы сил, видно, недоставало, и она вновь загадочно ушла, ускользнула в молчаливую неизведанность, сохраняя на чисто скобленном подсиненном лице какую-то старинную принужденную виноватость.

Ишь ты, отметил я про себя, таращась на примолкшего вежливого незнакомца, какие мы вежливые и предупредительные… И совсем не в церемонной манере ухватился обеими руками за его холостяцкие немодные лацканы пальтеца.

– Слышишь, хватит дурака валять, ты-ы! Это тебе не диван, и…

– Шел за хлебцем, а тут вы, сударь. Я не успел… испугаться. Упал, – уже несколько невоспитанно вклинился вновь очнувшийся потерто-ухоженный пешеход, затуманенным взглядом глядя мимо меня вверх, видимо, в самые глаза Создателя, как бы упрекая за немилость Его и сдержанность.

Всяких доводилось мне встречать на своем шоферскому веку прохожих, но подобной безропотности и фатализма… Бывалыча, и пальцем грозно грозили, насылая на мою душу чертей, претерпел и мстительный удар кулаком по лобовому стеклу, вследствие чего мой правый «дворник» нынче притворяется контуженным —

и волынит, и потыкается, и цепляется за любую возможность, чтобы застрять и прикинуться окончательно изломанным судьбою. То есть я хочу сказать, что залегший, весь из себя такой благородный пешеход весьма живо напомнил мне моего прибитого «дворника».

Так вот, все-таки хочу довыразить мысль, когда пытаюсь сравнить бездушную механическую резиновую метелку с моим протараненным интеллигентным пешеходом. С одного раза сковырнуть с отвратительной снеговой хляби моего подопечного мне не удалось. Не пожелало его тощее, почти костлявое тело переместиться на сухую твердь – выскользнув из моих неумелых рук, оно со сладострастным чмоканьем угрузло в тот же самый податливый вытаявший снеговой окопчик. Я по-сержантски выругался и сказал притворщику-недотепе:

– Слушай, будешь сопротивляться моим санитарным действиям – простынешь и подцепишь какую-нибудь летальную чахотку. Хватит, дядя, выкобениваться. Я ведь тебе не теща. От меня ты слова ласкового не дождешься. Ты меня, сука такая, под статью хочешь подвести? Да я ж тебе, дурню, и так денег дам. Подымайся, если ты не подлец последний, ну!