И моя нежная тленная человеческая оболочка всеми своими капиллярами в тот же нешуточный миг почувствовала, что она смертна буквально в каждое неизбывное мгновение.

Невидимые, увесистые, готовые к убийству штатные «пушки» испускали из своих черных стальных тел-дул замогильные, запредельно-хладные, упертые лучи смертельного монолога…

Я давно приметил за собой одну вполне простительную литературную слабость: чувствую, что попадаю в какую-то житейскую передрягу, и в тот же момент мои сочинительские способности оказывают мне несколько дурашливую услугу – меня помимо моей здравой воли тянет выразить обуревающие мысли и чувства как можно более метафорически и заумно-образно: «лучи смертельного монолога»… неслабо сказано, не так ли.

То есть безо всякого зазрения совести из меня поперла так называемая красивая литература, которая подразумевает исключительно пряные французские кружева прилагательных и прочих словесных узоров.

Все эти замысловатые литературные плетения мне – как я догадываюсь – нужны для единственной практической пользы: ни в коем случае не выдать чужому равнодушному глазу всю мою незатейливую трепетность обыкновенного, не храброго сердца, которое вот уже порядочных пару минут исходит заячьей шкурной аритмией, а под ним, таким сердечно трепетным – гораздо ниже диафрагмы, – поселился холодрыжный судорожный комок-зверь, разом втянувший в свою мерзкую холодильную пасть нижнюю, самую беззащитную, область моих гениталий, вмиг же заморозивши их тонкие сферы до голубиного размера… Потому как вдобавок, после деловитого приязненного клацанья штатного затвора, из ароматного кожаного нутра машины как бы небрежно выпал голос, невыразительный, слегка гундосый, низкий, на одной пренебрежительной ноте, – он почти по-братски посоветовал мне:

– Шел бы ты, парень, куда. И пошустрей.

– Видите ли, господа, – призвал я в помощь себе все свои положительно-примирительные голосовые данные, – я в некотором роде…

– Паренек, будешь хамить – пожалеешь, зачем родился. Иди домой. Иди, иди, – почти не напрягая связок, все еще по-дружески уведомлял меня голос старшего.

– Я со всем своим удовольствием, господа!

– Гриша, иди к нему. И скажи, что он не прав, – тем же тоном откомандировал старший сторож какого-то Жорика для интимной беседы с настырным, хамовитым прохожим.

Грубый прохожий, безвольно деревенея всеми еще теплыми живыми членами, прямо-таки физически зримо представил всего себя (роскошного белого верблюда, потому как заграничное пальто в прелестных ворсинках) уже жалким, распростертым на этом самом месте, с напрочь же отбитыми жизненно важными центрами жизнедеятельности. Этот хамовитый, настырный господин со священным ужасом вдруг ощутил своим мертвеющим, пересыхающим языком холодные плашки суглинка, пробензиненные, мерзкие, а зубы между тем уже как бы скрипели на несвежих дорожных песчинках вперемешку с вонькими вязкими протекторными крошками и сиротским, несмачным кленовым бесприютным листом…

Ведь что за сволочная натура! Вместо того чтобы морально подготовиться к визиту сторожа Гриши – в башке истинная сочинительская бестолочь и черный пессимизм.

Ведь я же пришел по делу.

Причем хозяин чрезвычайно вежливых подлецов – мой гость.

И не простой гость, рядовой замотанный миллионеришка, а самый почтенный, можно сказать, желанный Гость.

И в данную минуту у моего желанного Гостя возникла небольшая проблема.

И я призван ее разрешить. Разрешить, к вящему удовольствию обеих заинтересованных сторон. Весьма дружественных сторон.

И никакой я вам, господа, не паренек! Я совладелец солидной семейной фирмы «Утеха».