Вот теперь и учит царевича со товарищи русской грамоте, а также искусству писания вязью и уставом[7].

Вообще-то выбранный недавно патриархом всея Руси Филарет поначалу настаивал, чтобы учителями в новой школе были исключительно ученые монахи, но неожиданно получил жесткий отказ. Сказывали даже, что они с государем крупно повздорили, однако так это или нет, никто доподлинно не знал.

Хотя это как сказать. Анциферов, положим, знал. Ибо именно он писал под диктовку грамоту, в которой Иван Федорович не без ехидства спрашивал: есть ли среди этих самых ученых монахов хоть один русский, а не выходец с Фанара[8]?

Греков за их двуличие и корыстолюбие новый глава Русской церкви и сам недолюбливал, а потому хоть не сразу, но согласился. Так что учителями в царской школе стали в большинстве своем люди светские, более того, многие из них были иностранцами, благо среди приехавших вместе с царицей на Русь людей ученых хватало. Арифметику и цифирь преподавал швед Якобсон. Семь свободных искусств – немцы Мюллер и Гроссе. Впрочем, до их науки школяров требовалось выучить еще латыни, которую, кроме царевича, мало кто знал. Да что там про древние языки говорить, родную-то грамоту не все разумели! Вот тогда-то царь и предложил Первушке стать учителем. Ну как тут откажешься?

– Эко, брат, ты напачкал… – покачал он головой, глядя на работу, сданную Анненковым.

Тот, насупившись, молчал, видимо, прикидывая, сильно ли его высекут за нерадение. К слову, кадка с рассолом, из которой торчали розги, стояла у всех на виду в сенях, красноречиво намекая, что может случиться с теми, кто не будет проявлять должного усердия в учении. Наказывать, правда, пока еще никого не наказывали, хотя поводов было предостаточно. Видать, наставники ждали, когда винностей накопится столько, чтобы снять три шкуры разом.

– Ступай, – с легкой усмешкой велел Анциферов отроку, после чего собрал работы своих учеников вместе и вышел из класса.

Решив, что на этот раз все обошлось, Никишка резво кинулся на улицу, но едва не налетел на одного из соучеников – Григория Куракина.

– Разуй глаза, выползень орловский! – возмутился княжич.

– Я ненароком… – попытался извиниться мальчик, но юный Гедиминович, что называется, закусил удила.

– По сторонам смотри, холопье отродье!

– Ты, князь, говори, да не заговаривайся! – вспыхнул отрок. – Анненковы николи в холопах не ходили…

– Доселе не ходили, так еще походите. Вам по вашему худородству такое и не зазорно!

Неизвестно, чем бы кончилось дело, поскольку спустить такое оскорбление было никак нельзя, а Гришка был старше и на голову выше Никишки, но тут раздался еще один звонок, и школяры стали возвращаться в класс.

– Ничто, после договорим, – посулил недругу Куракин и поспешил вернуться за парту.

– Чего от тебя Гришка хотел? – тихонько спросил сидевший рядом с Анненковым Ванька Пожарский.

– Кто его знает, чего он прицепился… – буркнул школяр.

– Он завсегда так, – посочувствовал ему младший сын прославленного воеводы, – особенно с худородными. Он ко мне тоже цеплялся, пока по фациему не получил.

– Куда?

– По роже, – охотно пояснил Ванька. – Фацием[9] – это рожа по-латыни!

– Ишь ты, – подивился Никишка. – А ты и латынь ведаешь?

– Худо, – помрачнел мальчишка. – Из нас всех ее только царевич Дмитрий хорошо знает, даром что по-нашему толком не разумеет.

– А как же вы с ним разговариваете?

– По-разному. По первости все больше знаками или по-ляшски.

– А кто это всегда рядом с царевичем за партой сидит?

– В немецком платье?

– Ага.

– Это Петька! Он по-нашему вообще ни в зуб ногой, только ругаться горазд, будто всю жизнь пирогами в Замоскворечье торговал.