– Нынче сам в доле со мной. Как с Юрьевского похода поехали мы в гору, вот уж шестое лето в любимых я у его хожу!

– Сходи уж сам к Завиду, пригласи, обрадуется старик. – Ульяния рассмеялась неслышно, пояснила: – Даве мне кота принес, подарил. Черного. Что соболь! А бывало, в черквы встретит, не поклонитце. Сходи к старику.

Положила старые руки на столешницу. Помедлила. Вглядеться еще раз, досыта уж! Дедушка Лука помирал, говорил: «На тебя одну, Уля, дом оставляю!» А пора и устать, седьмой десяток на исходе… Поднялась:

– Ну, я пойду проведаю, баня-то готова, поди? Приготовлю тебе лопотинку переодетьце. К вечерне пойдешь?

– Пойду.

Мать вышла. Олекса еще раз осмотрелся, погладил лавку, ощутил ладонью щекотную сухость дерева. Обвел очами прочные тесаные стены, печь в изразцах, дорогие иконы, поставцы с обливной и кованой посудой, новинку, им самим привезенную, татарскую: сундук, мелко расписанный неведомым восточным хитрецом…

Сейчас забежит Домаша! Только подумал, полузакрыв глаза, – и уже забежала.

Коротко рассмеялся, встал легко, стряхнув набежавшую усталость:

– В баню пойду, припотели мы дорогой.

III

Парились на совесть. Хлестались вениками, поддавали квасом на каменку. Выскакивали, ошалев от жары, прямо по весеннему снегу бежали к проруби, окунались в ледяной кипяток – ух! Девки, что брали воду из Волхова, весенними шалыми глазами провожали раскаленных докрасна нагих мужиков. И – снова в хмельной, шибающий, невозможный пар полка.

Размякшие, довольные – сейчас и не понять, что один господин, а другой разве только не холоп обельный, – неторопливо одевались, разговаривая, и тут уже стала выясняться разница положений.

Станята натягивал порты добротные, но простые – серого домашнего сукна; Олекса – дорогого, чужеземного. Станята надевал сорочку холстинную, Олекса – тонкого белого полотна. Сверх Олекса надел шелковую, шелку шемаханского, шитую цветными шелками и золотом; Станята – полотняную, с вышитой грудью.

Глянул Олекса – глаз был верный у купца, – оценил яркую праздничность веселого и крепкого, красного по белому шитья на рубахе Станяты. Пожалуй, и лучше, чем у него самого: просто, а эвон, издалека видать, и не спутается узор! Не утерпел:

– Мать вышивала?

– Не, Любашка поднесла, ее подарок! – небрежно бросил Станька и отвел глаза. Взглянул еще раз Олекса, хотел крякнуть – и ничего не сказал, занялся опояской.

Молча, посапывая, надел праздничный цветной зипун – такого Любашка не подарит! Кунью шубу, крытую вишневым сукном, с откинутым бобровым воротом, алую шапку с разрезом впереди и соболиной опушкой, зеленые, шитые шелками рукавицы. Новая девка, посланная прибрать за мужиками, еще больше расширила глаза, увидав Олексу, изодетого в дорогие порты[14]

Из бани, отдохнув, просохнув, выпив квасу домашнего (Ульяния мастерица была готовить квасы всякие: из листа, дробины, хлеба, медовый, морошковый, брусничный, клюквенный, весной из березового соку – не перечислить все-то враз!), отправился Олекса в церковь. Свою, Ильинскую.

Церковь была небольшая, чуть приземистая, тяжелая снаружи и очень уютная внутри, с алтарем, как бы вдвинутым в тело храма. Крепко сложено! Неровные широкие швы обмазки путаным узором обегали серовато-розовые глыбы плитняка и тонкие ряды плоского кирпича – плинфы. Узкие, расширенные кнаружи, чтобы забрать больше света, окна приветствовали Олексу блеском слюдяных оконниц. «Кровлю перекрыть надо, – хозяйственно подумал он, оглядывая храм, – купол-то хорошо позолотили, колькой год, а все как словно новый!»

Войдя, Олекса пробрался вперед, то и дело кивком головы раскланиваясь со знакомыми уличанами, перебрасываясь вполголоса то с тем, то с другим.