И жизнь, как он теперь думает, была бы совсем иной, если бы восемь лет спустя Павел не спохватился и не приехал повидать родителей, не наткнулся бы на свою Машу, с которой учился в одной школе, а через месяц бы она не забеременела…
Бакунин знал испанский и немецкий – нахватался в своих одиссеях, – ко всему относился с вынужденным юмором и, не скрываясь, катался на роликах. Своими эскападами он развлекал и отвлекал меня от грустных мыслей.
Месяца два мы встречались «просто так», и это выражалось в том, что он забирал меня с работы, и мы часа по два болтали в его старой «Волге». Потеряв бдительность, я и мысли не допускала, что таким образом вколачиваю в наши отношения тот самый золотой гвоздь дружбы, на котором так основательно может закрепиться и все остальное. И оно, разумеется, закрепилось.
Как-то я заболела, Павел приехал меня навестить… И наутро мы с изумлением обнаружили, что дружба наша закончилась. Началось нечто другое.
Это была самая глупая, самая ненужная и мешающая мне жить любовь, которая задержала меня здесь на целых два года. Наши отношения, кажется, ни на йоту не изменили партитуру его основной жизни, в которой он действительно много работал, потому что нужно было всех содержать, за каким-то чертом регулярно ходил с друзьями играть в бильярд и все время был ими востребован – то в качестве водителя, то в роли переводчика. Эта жизнь текла по старому, никогда не меняющемуся сценарию – я же оставалась жизнью факультативной, и вообще непонятно, как туда втискивалась.
Это я-то, «много об себе мнящая»!
Было ясно как божий день, что Бакунин, сам того не желая, занял в моей жизни не свое место. То место (где-то в районе грудины), где должна помещаться любовь, у меня так долго пустовало и страдало от пустоты, вдруг заполнилось тем, что подвернулось под руку, и теперь, как я ни пыталась тащить и выцарапывать оттуда это чувство, оно оставалось на месте.
Нет-нет, Бакунин не был кем попало, но не был и моим героем. Виной всему Город, ноябрь, одиночество.
Впрочем, он был отличным товарищем, и, если бы не хроническая нехватка времени, то моя черная дыра под названием «личная жизнь» могла бы заполняться им гораздо дольше. Во враждебном мне Городе он родился и вырос и, как все уроженцы, был его страстным апологетом. Он уверял меня, что если смотреть на Камское море из Малого Турбина (предкрайняя перед Заозерьем точка Города) и сильно не всматриваться в противоположный берег, где Чусовая сливается с Камой, то эта панорама – точь-в-точь Неаполитанский залив. Я сомневалась, и мы ехали проверять – то в это Малое Турбино, то в берендеечную Хохловку, и, преодолев уродливую вездесущую промзону – классические декорации для фильмов ужасов, – оказывались в роскошных местах, где синяя Кама рифмовалась с серебристо-желтоватыми скалами, а холмы и возвышенности были правильно-сказочными, как на полотнах старых мастеров.
– Ты понимаешь, – веселился Бакунин, – в каждом приличном городе должны существовать три вещи: трамваи, священные истуканы и классический университет. Вкупе с Камой мы вообще перевыполняем программу.
Я слушала его болтовню, ловила его привычный мягкий хохоток и думала о том, что лет десять-двенадцать назад он вполне бы мог представлять собой то лучшее, что было на местном рынке женихов.
От этого романа я очнулась в конце мая – под воздействием запаха сирени и черемухи, которые, как всегда, возвестили о том, что еще ничего не потеряно, и вручили мне список летних надежд и иллюзий на тему искрометной личной жизни, которая просто обязана сложиться так, как нужно.