– От этой недели осталось два дня, идет материал о Крутилове.
Лариса знаком приказала подать чай и проговорила «домашним» голосом:
– Читала твои слезы по Крутилову. Что говорить, эффектно. Я понимаю: да, сезон закрыт, лето, не о чем писать. Но, милые мои, в том, что он умер, нет никакой загадки.
– Что вы имеете в виду? Вы знаете, кто это сделал?
Мои глаза выражали такое нетерпеливое изумление, что Лариса печально вздохнула:
– Какая разница: кто, что? Вот почему, зачем?
– И почему?
Гобачева отхлебнула чай, недоверчиво покосившись на печенье, и по-учительски отчеканила:
– Как хореограф он закончился пять лет назад, когда собрал качков со всех спортзалов города и начал стряпать эти «шоу для широкой публики». Для черни.
Я пожала плечами:
– Эксперимент, боковая ветвь творчества…
– В серьезных работах пошли повторы, штампы. Цитаты самого себя. К слову сказать, Дягилев этого боялся больше всего, из суеверного страха изгоняя художников и балетмейстеров, как только те начинали повторяться. Он знал, что делал, Сергей-то Павлович… А Георгий ваш думал: все просто.
– Одно то, что вы сравниваете его с Дягилевым, говорит в пользу Крутилова.
– Куда там сравнивать, о чем ты? Но кое-что, я согласна, было дано и Крутилову. А когда дают, – Лариса театрально возвела руки к потолку в лепнине, – то и спрашивают. Час пробил – и спросили.
– О господи, вас послушать, Лариса Михайловна, – чуть не фыркнула я, – так иных наших художественных руководителей иных академических театров лет тридцать назад следовало ликвидировать по этой же самой причине. А ничего – справляют бенефисы, получают звания.
– Да не путай ты грешное с праведным! – Ее голос зазвенел почти торжественно. – Художественные руководители академических театров – во-первых, образованные люди; во-вторых, они вышли из театральной среды и, в-третьих, прошли театральную школу. Ну, обделил их зачастую Бог талантом, чтоб сидели, не высовывались в своих академических гробницах по семьдесят лет – что с того? С Крутиловым другое. Он выскочка. Но выскочка с врученным божьим даром. За дар и спрашивают. Вот посмотрели и решили отозвать.
На всякий случай, оглядевшись по сторонам, я спросила:
– А Дягилева – тоже отозвали?
– Да. Отозвали. По другой причине.
– И по какой?
– А слишком жирно было бы Европе, если б Сергей Павлович поработал еще. Пусть это переварит, если сможет.
Гобачева завела свою пластинку о русском Серебряном веке, доставшемся пресыщенной Европе, а я подумала о том, что Лариса хорошо выкрутилась, спрятавшись от нашей суетной, да и своей женской жизни в Серебряный век, укрывшись в монастыре под названием «явление Дягилевых». И гори оно все синим пламенем.
Из прохладной сени музея я снова ухнула в уличную жару, которая не спадала даже к вечеру. Под моими сабо плавился асфальт. Сейчас не в этом бы пекле торчать, а оказаться где-нибудь на берегу Чусовой или Сылвы, куда, бывало, возил меня Бакунин.
Отчего я осталась здесь так надолго? Оттого, что «поймала стрелу».
То есть я тогда думала, что поймала. На самом деле Город зачем-то решил меня задержать. И сделал это старым проверенным способом, послав мне бесперспективный роман на ровном месте.
Тогда я еще не знала, что главное здесь – прожить один год. Если ты его прожил, то уже никуда не уедешь. А я как раз решила уезжать – посреди так называемой осени, в самом страшном ее месяце – ноябре, когда в тебя буквально вгрызаются бесснежные морозы, и ты чувствуешь себя тем самым каторжником в кандалах, от которых сбежала в Петербург Анна Ивановна Дягилева. Оттого-то именно в ноябре Город по мере сил кишит увеселительными мероприятиями – от премьер академических театров до разнокалиберных корпоративов, чтобы народ как-то перекантовался этот жуткий месяц и вступил в нарядную, снежную и гораздо менее опасную зиму.