– Да-да! Все хорошо! Иди, иди!
Втиснутому в строй Янковскому осталось только шагать с колонной.
– Ничего худо? Совсем нет худо?
Гефель отмахнулся:
– Ничего худого, совсем ничего худого…
В шестьдесят первом блоке Малого лагеря, в инфекционном бараке, лежали тысячи умирающих. Всех заключенных Малого лагеря с симптомами дизентерии, сыпного и брюшного тифа или другого смертельного заболевания отправляли в инфекционный барак. Старостой этого блока был поляк Йозеф Цидковский, хороший, тихий и набожный человек. Еще несколько польских заключенных помогали ему ухаживать за больными. Но они мало что могли сделать для них, кроме как ждать их смерти, чтобы затем сложить покойников позади барака. Во время вечерней переклички за трупами обычно приезжал грузовик и отвозил в крематорий.
В этот раз время вечерней переклички еще не наступило, а позади инфекционного барака уже стоял грузовик с откинутыми боковыми стенками, внутри лежало с десяток голых трупов.
Папа Бертхольд был за работой.
Из отобранных тридцати двух человек осталось менее двадцати. Голые, сгорбленные, дрожащие и испуганные, они стояли перед запертой дверью.
Бертхольд находился в отдельном кабинете. Внутри размещался небольшой стол и табурет, на столе – большая коричневая медицинская бутыль. Бертхольд в белом врачебном халате стоял перед табуретом и держал в руке шприц, перед ним лежал голый труп.
Он подошел к задней двери и постучал по ней носком сапога. Вошли два польских санитара, подняли и вынесли труп. Бертхольд закрыл за ними дверь, прошел к передней двери, так же носком сапога постучал по ней и в ожидании уселся на табурет. Снаружи охранники подали следующему раздевшемуся заключенному безмолвный знак заходить внутрь. Новичок взглянул на них вопросительно, в ответ те кивнули и натужно улыбнулись.
Папа Бертхольд тоже улыбнулся, когда ничего не подозревающий заключенный переступил порог кабинета. Жестом он приказал ему бросить вещи в кучу одежды, лежавшей в углу. Посасывая трубку и дружелюбно кивая головой, подозвал к себе раздетого заключенного.
Какими худыми были его руки и ноги…
Вздохнув, папа Бертхольд покачал головой, взял обнаженного человека за руку и утешающе похлопал по ней. Щелчком пальцев он указал на коричневую бутыль на столе и посмотрел на голого человека непроницаемым взглядом.
– Добже[3], – сказал он, похлопал себя по руке, кивнул заключенному обнадеживающе и взял шприц.
Он быстро и умело сделал укол в артерию на сгибе локтя, тут же снова наполнил шприц и положил его на стол.
Заключенный продолжал стоять перед ним, а папа Бертхольд выпускал тонкие струйки дыма из своей курительной трубки.
Внезапно лицо заключенного изменилось. Его рот раскрылся от изумления и превратился в черную дыру, глаза расширились от страха, а грудь конвульсивно поднялась, как будто он хотел сделать глубокий вдох. Но тут ноги его подкосились, и, вскинув руки, он упал, как сбитая кегля. Взмахом руки он задел трубку папы Бертхольда и выбил ее изо рта.
К счастью, трубка не разбилась.
Как осчастливленный подарком мальчишка Пиппиг взбежал с чемоданом по лестнице в вещевой склад.
В этот поздний час в большой кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Один лишь Аугуст Розе, пожилой заключенный, стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирал какие-то бумаги.
Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.
– Чего это ты тащишь?
Пиппиг приложил палец к губам.
– Где Цвайлинг?
Розе указал на кабинет гауптшарфюрера.
– Последи! – бросил Пиппиг и шмыгнул в глубину полутемного склада.