«Где он теперь витает?» – подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:
– Сколько времени вы были в пути?
Янковский, очнувшись от далеких, неясных видений, испуганно открыл глаза.
– Три недели, – ответил он и тоже улыбнулся.
Хотя Янковский по опыту знал, что молчание – лучшая защита, особенно в новой, незнакомой обстановке, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливым шепотом рассказывать о том, что пережил в пути. Поведал об ужасах эвакуации, о том, как эсэсовцы выгоняли их из лагеря Освенцим, натравливая собак и размахивая прикладами винтовок. Более двух недель они тащились пешком, голодные, ослабевшие, без отдыха. Ночью их среди поля сгоняли в кучу, они без сил валились на промерзшее поле, в снег и тесно прижимались друг к другу, спасаясь от лютой стужи. Многие утром уже не могли встать, чтобы идти дальше. Конвойные-эсэсовцы ходили по полю и пристреливали всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне потом закапывали трупы тут же в поле. А сколько падали без сил на марше! Как часто щелкали тогда затворы! И всякий раз, когда выстрелами в упор приканчивали несчастных, колонну гнали ускоренным шагом. «Бегом, свиньи! Бегом, бегом!»
Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:
– Сколько вас вышло из Освенцима?
– Три тысячи… – тихо ответил Янковский.
По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать что-то еще. Его тянуло поделиться с кем-нибудь здесь, в чужом лагере, тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер резко просвистел в свисток, приказал закрыть воду и погнал в баню новую партию.
Из-за угла вещевого склада появился пожилой, лет шестидесяти, эсэсовец и направился к вновь прибывшим заключенным.
– Внимание! Идет папа Бертхольд, – зашептали охранники лагеря и постарались как можно скорее скрыться с глаз старика, тяжело ступавшего в стоптанных сапогах, сквозь которые проступали шишки на больших пальцах.
На смуглом морщинистом лице с дряблыми щеками близко друг к другу сидели два веселых глаза, с его выступающей вперед нижней губы свисала короткая табачная трубка.
Сначала он сцапал двух охранников лагеря, которые не успели скрыться от него в безопасном месте, и подал им знак рукой, чтобы шли к стене напротив прачечной. Заметив, что те неохотно выполняют приказ, он только добродушно ухмыльнулся. Затем он стал ходить среди прибывших заключенных. Подобно старьевщику выбирал он самых истощенных и приказывал охранникам нести их к стене. Туда же отправлял стариков и больных заключенных. Из бани вышел шарфюрер и, заметив Бертхольда, крикнул:
– Опять освобождаешь место?
Бертхольд ухмыльнулся и крепче зажал трубку между зубов.
Когда он собрал достаточно заключенных, охранники выстроили их в шеренгу; тех, кто не мог стоять сам, держали остальные. Бертхольд тщательно пересчитал их.
– Ровно тридцать два, – доверительно сообщил он охранникам и повел шеренгу за собой.
Охранники вынуждены были идти следом. Они не решались смотреть друг на друга, зная, для чего их сейчас используют.
Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.
Чемодан исчез!
Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот ладонью и прошептал:
– Молчи! Все в порядке!
Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:
– Забирай свое барахло и проваливай!
Гефель бросил Янковскому на руки его тряпье и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кого после бани отводили на вещевой склад, где им меняли грязную одежду на чистую.
Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.