– Я слыхал в канцелярии, что завтра отправляют этап, и я позабочусь, чтобы поляк туда попал. Ребенка ты отдашь ему.

Решение было жестоким. Гефель испугался. Остановившись, Бохов шагнул к нему вплотную и посмотрел в глаза.

– Ну, чего еще?

Гефель тяжело дышал. Бохов понимал его.

Что бы ни случилось, прежде всего надо выполнять свой долг перед товарищами, это было первой заповедью Бохова. ИЛК назначил его ответственным за группы Сопротивления. Мог ли он, Бохов, допустить, чтобы из-за какого-то ребенка военный инструктор групп навлек опасность на себя, а может быть, и на сами группы? Или на весь созданный с такими усилиями подпольный аппарат? А может быть, и на внутрилагерную охрану, которая официально считалась вполне легальной организацией, но, по существу, была отличным военным подразделением? Никогда не знаешь, во что выльется самое безобидное дело. Случай с ребенком может быть первым толчком, и разом обрушится смертельная лавина, сметая всех и все. Такие мысли проносились в голове Бохова, когда он глядел на Гефеля. Он повернулся, чтобы продолжать путь, и печально сказал:

– Иногда сердце очень опасная вещь! Поляк уж сообразит, что делать с ребенком. Раз он провез малыша сюда, довезет и дальше.

Гефель молчал. Они свернули с дороги и остановились между бараками. Тут никого не было. Промозглый ветер пробирал до костей. Лица смутно белели в темноте. Гефель засунул руки поглубже в карманы и зябко поеживался. Уходить он и не думал. Бохов потряс его за плечи.

– Не валяй дурака, Андре! – мягко сказал он. – Ложись спать, завтра поговорим.

Они расстались.

Бохов посмотрел Гефелю вслед. Тот устало брел по дороге. Бохова охватило чувство жалости, но к кому – он сам не знал, к Гефелю, или к ребенку, или к тому незнакомому поляку, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств распоряжались им. Бохов подавил в себе это чувство. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он лихорадочно соображал. Скорей в барак!

Старосту блока Рунки Бохов перехватил у выхода, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосте лагеря.

– Дай сюда, Отто, я отнесу сам.

– Что-нибудь случилось? – спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.

– Ничего особенного, – ответил тот.

Рунки знал, что Бохов – один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Проявлять любопытство не полагалось, люди знали обо всем, что должно было произойти в лагере, но молчали. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все руководствовались само собой разумеющимся правилом: молчание помогает делу. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он охватывал весь лагерь. Повсюду были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: наголо остриженные, в лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Поэтому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот забрал у него рапортичку.