Елисавета Фёдоровна отрицательно поводит головой и, не отвечая, идёт к выходу.

Перед тем, как выйти, она, полуобернувшись, крестит Государя, сотворяя в воздухе широкое крестное знамение.

Николай, подойдя к окну, снова пробует зажечь папиросу. Его руки чуть дрожат, но в этот раз он справляется с зажигалкой. Закурив, он смотрит в окно.


[14]


– Я должен сказать, – заметил автор, – что считаю эту сцену одной из самых выразительных в вашем сборнике.


Могилёв коротко хмыкнул.


– Не уверен, что так, – не согласился он. – Но благодарю вас! Мне она тоже дорога: как мой первый актёрский опыт. В хлопушке Тэда, доложу вам, имелось что-то магическое! Не в буквальном смысле слова, конечно: надо быть совсем язычником, чтобы зависеть от магии вещей, а я хоть и запрещён в служении, ещё не анафематствован же. Не в дословном смысле, но, когда он щёлкнул ей, я перестал воспринимать происходящее как игру. Передо мной была не моя студентка, которой я преподавал отечественную историю, а – близкий человек, старшая меня четырьмя годами сестра жены, уважение, симпатия и даже нежность к которой смешивались от мучительной неловкости за малоуместность её просьбы. Да и сам я… Разумеется, я помнил краем ума свои настоящие имя и отчество, свою профессию и то, что на дворе – двадцать первый век, но это знание как бы ушло вдаль, обесцветилось, держалось на мне так же легко, как на дереве – осенние листья: тряхни дерево, и они облетят. Не хочу показаться высокопарным, но в этом «актёрстве» – крайне неудачный термин – присутствовало не столько актёрство, сколько нечто таинственное, мистериальное, и не могу объяснить вам происхождение этой тайны. Вот, например, до самого начала диалога я полагал важным объяснить собеседнице, что Григорий помогает Бэби – семейно-обиходное имя наследника. Но внутри этой сцены я понял, что я несвободен в своих словах, что сказать этого нельзя, что Элле, которая любую магию и магическое врачевание отвергает как «святая сестра», да и не без основания она делает так, говорить это – совершенно неуместно. Но я-то не могу позволить себе ограничиваться соображениями честны́х сестёр, потому что я не патриарх, а хозяин Русской Земли! Почему они не дали мне стать патриархом? Всё это, думаю, звучит странно, и все эти мысли прекратились после окончания сцены.

После второй хлопушки группа некоторое время молчала. «Браво!» – крикнул Герш, но в этом одиноком «Браво!» его никто не поддержал.

«Да-а, – протянул Марк. – Хорошо, что этого никто не видит».

«Почему это?» – повернулась к нему Настя, даже несколько резко.

«Потому, – пояснил Кошт, – что это – жирный козырь в руки монархистов и прочих разных… вздыхателей по барской плётке».

Я обратил внимание на то, что мы перешли к обсуждению, и предложил поэтому поставить стулья кругом для более правильной процедуры. Некоторое время мы занимались расстановкой мебели.

«Вы ведь ему подыгрывали, Андрей Михалыч, разве нет? – продолжил Кошт, едва мы расселись. – Признайтесь честно?»

«Нет, это неправда», – тихо и убеждённо проговорила Марта, прежде чем я сам успел ему возразить.

«Знаете, – начал Иван, ни к кому не обращаясь, – этого диалога в реальности не было, то есть почти наверняка не было. Но мы все воспринимаем его так, как если бы он был – в отличие от той сцены, где Алиса Гессенская отказала Наследнику. Ту мы обсуждали добродушно, а здесь, как я погляжу, задеты за живое. Хочу сказать, что есть, видимо, разные степени вероятности…»

«Обратите внимание на то, что Государь сказал о Распутине! – горячо заговорил Герш. – Это… это гениально – или, в любом случае, очень точно. Распутин – гадок, похотлив, неразборчив, но все его уродства – часть народной жизни, а монарх, в отличие от монаха, не может позволить себе быть избирательным по отношению к своему народу. Я скажу больше! Скажу то, что уже говорил в двадцать девятом году и не поленюсь повторить. Распутин – тёмный невежественный колдун, но склонность к невежественному обрядоверию – часть