Тот – Архангелом седьмым, по душу посланным,
Только третий на ковре багряном постланном,
Что стоял, расширя очи и дрожа,
Мне неведомым казался… “Се – душа, —
Рек вратарь седой, – что уж прошла мытарствия…
Ныне, Господи, в Твое стучится Царствие!
Отворю ли ей? Суди и укажи”.
И увидел тут я, глянув в лик души,
Очи, ярче свеч, тоскою полны смертною…
Судия ж Прекрасный с жалостью безмерною
Пригорюнился, чело на длань сложа.
Рек Архангел краснокрылый: “Се – душа,
Что уж сорок дней рассталась с плотью бренною…
Изгоню ли ее, Господи, в геенну я?
Вот дела ее. Суди и разреши”.
Подал свитки он. Я ж, глянув в лик души,
Белизну снегов узрел сквозь желть смертельную…
Судия ж Прекрасный с лаской беспредельною
Улыбнулся, свитком принятым шурша.
Молкли все… И содрогалася душа…
И узнал в ней вдруг, отец мой, Серафиму я!
Пали свитка два, закатом розовимые,
В две сапфировые чаши весов,
Миг один протек, ужасней всех часов, —
И качнулось коромысло нелукавое:
Перевесила намного чаша правая…
Подался вперед я, радостно дыша…
Уж как глянет ныне в мой лик душа,
Да как слабым голоском возговорит она:
“Вот еще один неписанный, несчитанный
Грех мой, Господи!.. Разбойник, ворог Твой
В смертный час вдруг пожалелся крепко мной…”
И впервой поднялись веки лепестковые,
И разлились окияны васильковые
Из благих нечеловечески глаз,
И раздался глас, златой, как хлебный клас:
“Не разбойника ль возвел в раи из бездны я?!
Подойди ко Мне, млада-душа любезная!”
И приблизилась дрожащая душа,
Накрест руки на груди своей сложа…
И давал Он поцелуй ей свой божественный,
И вставал с хрустальна креслица торжественно,
И велительно по-царски говорил:
“Петр-Апостол и Архангел-Михаил!
Вы берите душу чистую за рученьки.
Вы ведите-ка ее по снежной тученьке
В Царство Белое, достойное ее,
Чтобы зреть ей без конца Лицо Мое”.
Рассиялася душа тут Серафимина,
Море счастия объяло и любви меня,
Ликовало всё со мной и надо мной, —
Души двинулись – и все до одной
Ликование сестрице новой роздали,
В облаках же, кругом сидючи, апостолы
С чином ангельским поздравили ее,
Сами ж ангелы ей райское житье
Прославляли, рея, трубами и бубнами,
А с седьмых небес усилиями купными
Лев, орел, крылатый юныш и телец
Ей спущали золот-лучен венец,
Херувимы-серафимы жгли светильники,
Рассыпали звездь, как цветы-молодильники,
Но внезапно лик укрыли под крыло…
Синь прорезал Низлетающий бело,
Синь потряс Грядущий в громах и блистании.
И упал я ниц без зренья, без дыхания…
Вновь очнулся я у врат золотых,
Кем-то вынесен, дремотен, немо-тих…
И с тех пор преобразился свыше меры я —
Во Христа-Царя, в раи Его я верую,
Ибо сам их зрел меж двух весенних зорь,
Отче, отче мой! Сколь чуден их лазорь!..»
И умолк Иван прозваньем Красно-Полымя.
Лишь баюкала кукушка по-над долами,
Лишь покачивалась с пеньем зыбка волн…
И сказал монашек, думы вельей полн:
«Знать, должно, чтоб ты пути сии проследовал,
Знать, должно, чтоб ты о рае мне поведывал…
Дивен, сыне, во святых Его Бог».
А Иван вдруг на сыру-землю прилег,
Как дитятя изусталое на пелены, —
Бледен мертвенно, лишь очи жарко-зелены…
«Мне б спокаятся…» – чуть слышно молвил он.
И сказал монашек, мал, но умудрен:
«Знать, должно, чтобы тебя я исповедовал,
Я, который, сыне, мира и не ведывал».
И холщовую простер епитрахиль…
И слыхали только он да травы, мхи ль
То, что молвилось ему лихим разбойником…
А снялась епитрахиль – и упокойником,
Тихим, светлостным, под нею тот лежал.
И трудиться стал монашек, стар и мал,
Обмываючи Ивана тело белое,
И приметил вскоре он, то дело делая,
Раны чудные на хладном теле том:
Шеи около – багряным крестом,
Да на правом локте – якорем алеющим,
Да на левой груди – сердцем ярко-рдеющим…